Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тебе, имеющему быть рожденным
Столетие спустя, как отдышу, -
Из самых недр, как на смерть, осужденный,
Своей рукой – пишу:
Друг! Не ищи меня! Другая мода!
Меня не помнят даже старики,
Ртом не достать! Через Летейски воды Протягиваю две руки…
И стихи длились – в вечность… Было тихо. Где-то – в кране? – прожурчала вода.
– Это один из самых сильных твоих стихов, – сказала я, до конца дослушав.
И, выговорив, вся сжалась: зачем сказала? Но Марина ответила просто:
– Я эти стихи люблю… – И вдруг: – Ася! Ты ничего не спросила, и я не сказала: Трехпрудный! Дома нашего давно нет! Разобрали (в восемнадцатом году, кажется) на топливо. Начали соседи, докончила по бревнам типография шестнадцатая, бывшая Левенсон. Стоял брошенный дом… А теперь пустырь. Пройди, постоишь… Я шла, не зная, – случайно. Даже качнуло, так странно. Одни тополя, и тех мало. Какие-то обломки взяла… не знаю, куда засунула…
– Господи! – только сказала я. Слов – не было. Нашего дома нет? Совсем! Нигде…
Было тихо. Все звуки примолкли. Марина уже не курила. Затем мне послышалось что-то невнятное, точно голос издалека.
– Марина, спишь?
Молчанье. Заснула почти на полуслове, как мы всегда засыпали. И только тогда я в трезвости внезапного огляда комнаты увидала, что она почти светла. Уже был утренний четырехугольник окна, и был светлый звук птичьего щебета, и был утренний холодок, только по углам еще таился синий рассвет, и лишь за шкафом, шарманкой, чучелами двух лис, за портретом Сережи и гравюрой Наполеона II в пыли и во мгле упрямилась майская ночь.
Тихо, чтобы не разбудить Марину, я сползла с дивана и вышла через темную комнату в детскую. Там, за тремя голубыми небесными окнами чьей-то когдатошней залы, расцветал день, золотя тишиной первых лучей, косо брошенным узором стены, и в двух постелях над крепко спящими детьми ликовал сон. Он был густ, как мед, сомкнувший ресницы и рты. Он был густ, как миновавшая ночь пересказов минувшего. Густ, как густа жизнь, которой не пересказать, сколько ее ни рассказывай…
Я постояла, слушая стук сердца. Но хотелось есть, голова кружилась, я почувствовала, что сейчас упаду. Больше не было в этот час прав длить бдение, подслушивание, подглядывание утра, первого утра в Москве после четырех лет отсутствия. Как тень, я вернулась в полутемную Маринину комнату и легла рядом с ней.
Она шевельнулась. Я подняла голову, чтобы еще раз ее увидать. Понять, ощутить: Марина! Я – с ней! Мы – вместе, как встарь… После всего, что было! Она лежала на правом боку, волосы со щеки откинуты, глаз закрыт, и вокруг него -
тень. Чуть вздрагивала дыханьем ноздря, равномерно. «Какой гордый рот…» Это была моя последняя мысль. В этом сне в то утро мы были счастливы вместе, как в детстве.
ГЛАВА 2. ЖИЗНЬ МАРИНЫ. НАШ ДОМ. ЛЁРА. ДРУЗЬЯ. ДРАКОН НА. АНДРЕЙ
Может быть, потому, что наш первый день был неразрывен вместе и перешел в ночь, а та в новый день, я не сразу и не знаю когда поняла, что Марина для встречи со мной вышла из своей жизни, что эта жизнь идет – и пойдет, как до меня, сколько она ни писала в письмах ко мне о необходимости встречи и жизни вместе, – пойдет врозь. Правда, мое зоркое зрение души Марины сразу же уловило ' в ней наставшие перемены, что-то, через что «не прейдеши», 1 Но, может быть, я тут приписала волнению и всегдашней застенчивости больше, чем было надо. И только через много времени поняла, что не только прошедшие врозь годы стоят между нами, хоть мы, казалось, и рассказали друг другу в первые ночи, в наши без малого двадцать девять и двадцать семь лет – «все». Колдовство было, может быть, сильнее и i проще: между нами стоял человек. И о нем Марина говорила мне мало и скупо, как бы оберегая тему от моего понимания,} ревниво и гордо желая этого понимания избежать. С этим t человеком она меня познакомила в той же пылью заросшей • комнате (где были когда-то Сережа, Борис, Мандельштам,] Соня Парнок), в комнате, над которой веял образ Маврикия, Александровича. Мне навстречу из кресла встал, чинно, старик князь Волконский.
Это был высокий черно-седой человек, и единственно, что я признала в нем, – это «порода», как бывает она у собак.
Но это и было все. То есть в нем были и ум, и достоинство, и воспитание, но теплоты, души, сердца?
Из краткого рассказа о нем Марины я знала, что начало j знакомства было почти хамством со стороны ее сиятельного! гостя. Как и то, что ее горбом, терпеливо снесшим такое! начало, была куплена эта дружба и его уважение, с которым j он посещал ее, благодарный за ее героический труд -переписывания его сочинений! j
«Родина» звалась его книга – очередная из его книг – {философа и театрала, оригинального, европейского масштаба, j мыслителя и causeur (собеседника). Не оценить Марининой
верности и увлечения его обликом Волконский умом не мог. И воспитание привело его к некоему минимуму отношения (для него – максимуму). С ролью Марины в этом «союзе» я никогда не смирилась, и это (а конечно, не лично моя ущемленность в том, что он у меня отнял Марину) отвратило от него. А Марина не позвала меня в его приход – вторично, и я не сделала ни единой попытки сближения на эту тему и осторожно избегала темы о нем.
Но цикл «Ученик» («Ремесло»), ему посвященный, был написан, конечно, не ему, а воображаемому князю Волконскому.
…А в сердце все тот феодосийский прудок и Маринина красота, протекшая как река Гераклита…
Перед бывшим камином, себя забывшим нацело и навеки, жил маленький очажок огня, печурка, варившая, как колдовское зелье, Маринину фасоль (почти единственную пищу ее, добываемую любой ценой на Смоленском рынке) («кормит мозг»), ее черный кофе в татарском феодосийском медном кофейнике и Алины муки: каши. Посредине, под потолочным окном, пуделевым, за небольшим некрашенным окном, в трущобе, произрастали стихотворные пьесы о Лозэне и Казанове, о Царь-Девице и о Маринке, колдовавшей в «переулочках» под дым вручную набиваемых табаком гильз. Но видеть Марину в такой несусветной грязи!.. И я кинулась в первый же ее уход из дома убирать: рьяно, яростно чистить, мыть и гладить маленьким заржавленным утюгом полотенца, наволочки, рубашки, чтобы хоть отдаленно белыми стали! Посуду! Паркет! Я не успела сделать и половину, когда вернувшаяся Марина – равнодушно? нет, за меня стесняясь (зачем? бесполезно, насильно ей навязывать – что? то, что ей совершенно не нужно!):
– Знаешь, Ася, я тебе благодарна, конечно, ты столько трудилась, но я тебе говорю: мне это совершенно не нужно!.. Тебе еще предстоит столько для себя и Андрюши, и (уже негодуя и протестуя): Не трать своих сил!
И было как привкус душевной тоски за ее каждым движением, рассказом чувство обиды, глухой, ей мной нанесенной в этих наволочках и рубашках, полотенцах, паркете. И я не повторила своего навязанного труда. Еще чуть сжалась, уже предвидя разлуку, близившуюся. И эти