Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Киса считает своим мужем заслуженного мастера спорта Вл. Конст. Романова, славного, когда-то интересного («офицерское лицо!») малоинтеллигентного человека.
Была как-то в Доме ветеранов сцены у Орленевых («les petite veuves»[1030]). Было холодно, солнечно, привезла оттуда великолепный букет осенних ветвей и жестокую простуду. В Доме тихо. Нарядная мебель в гостиных и переходах, пустыня, все старички сидят по своим норкам, за окнами просторы, речная гладь, осень, осень, безотрадность. А на каждой двери табличка: такой-то, такая-то. И – пусто. И – осень. И – все таблички одинаковы. Словно большое, тихое, красивое кладбище. А за дверями – покойники. Только еще не похороненные.
Кстати. Прав д-р Р[ейтц], сказавший на днях:
– Любопытство – ваша единственная связь с жизнью.
Я была почти ошеломлена. Я очень люблю точные формулировки. Собственно говоря, мою жизнь, может быть, и следует назвать удачной: любопытного в ней было очень много.
Обнажение ствола (а какой он – не знаю) продолжается. Кажется, и снимать уж больше нечего, а вот, оказывается, находится разное из time past[1031].
Сегодня пересматривала и перечитывала прерафаэлитов и удивлялась: как я могла их любить 20–25 лет тому назад1 Почему меня волновал дурной, в сущности, рисунок Габриэля Россетти? Почему я усматривала и находила что-то «особое» в Holman Hunt и в Берн-Джонсе? Рескиниада[1032].
Отложила книги без сожаления: продать.
Так вот, легко и свободно. Откладываю многое в сторону: театр – писателей – поэтов – художников – философов – музыкантов.
Умирать будет не трудно, видимо.
Нужно, чтобы в лодке сидел совершенно голый человек и радовался бы тому, что терять абсолютно нечего.
Редкие и дурные встречи с Антой. А с нею с одной хочется поговорить вкусно.
На днях – жена Уинкотта, неизвестно зачем: ему дали 10 лет, измена родине и агитация, лагеря в Рыбинске[1033]. Здесь сидел в одной камере с Юрой Загариным[1034]. Глупая, наивная женщина. Жаль ее. Любовь ее к мужу так беспредельно глубока и прекрасна, что даже хочется уважать ее. Вечная вера вызывает у меня чувство теоретического уважения.
15 октября, вторник
Ослепительный осенний день, налитый до краев небом и солнцем. Прихожу к Ахматовой с чудесным доктором Пигулевским. Она лежит важная и «страшно слабая». Он искренне удивляется:
– Как?.. от фурункула в носу вы в постели?
Вопрос ей не нравится. Она ссылается на сердце.
Оказывается, фурункулез кончился. Доктор мил, прост, прописывает что-то, просит сделать анализ крови. После его ухода она бунтует: «Никаких анализов, вздор!»
16 октября
Анта – плоха, совсем слабая. Прекрасное начало беседы с нею, сорванное безнадежно внезапным появлением гостя из Москвы. Принимаю в холодной, неубранной столовой, злая от неожиданности. Просит чаю. А дома ни хлеба, ни сахара, ни еды вообще, потому что обед еще и не готовился. Валерка идет за хлебом, просит денег – но как!..
– У меня не хватает выкупить, у вас есть деньги?
Говорю небрежно:
– Возьми у меня в сумочке.
– А разве у вас есть?
– Я же говорю, возьми.
Уходит, возвращается:
– Там у вас 5 рублей, ведь это последние?..
Картина. Я стервенею. Гость улыбается розовыми улыбками, слушает, делает вид, что не замечает. Мне хочется убить гостя и избить Валерку.
Курю душистые американские сигареты.
Гость – после чая все-таки! – уходит. От знания завтрашнего дня у меня дрожат руки. Беседа с Антой сорвана. Читаю ей выборки из этого дневника. Считает, что мой дневник – чудовище, злое, беспощадное, холодное, безлюбое.
– Вы никого и ничего не любите. Какое у вас ужасное зрение: только на дурное.
Только на дурное. Может быть, вы и правы, Анта. Черт разбил зеркало. Осколок попал в глаз Кая. Его спасла Герда – любовь[1035]. Но: спасение ли это? А у меня таких Герд не бывает. Кончено. Мои Герды сами бьют зеркала – и еще какие зеркала!
18 октября, пятница
Вчера – страшный день: спутанный, набитый людьми, сумасшедший. Я нервничаю, злюсь. Не ощущаю даже полноценной тишины и радости от утреннего завтрака с д-ром Р[ейтцем]. Он уже – призрак. Дымный. Невесомый. Уже «там». Потом – Орленева, Вольтман. Потом – неожиданная Ахматова, нарядная, веселая, первый визит после болезни. А у меня одно: часы, часы. Выдумываю дело, спроваживаю театральных дам, увожу Ахматову. Решает меня провожать, кружу, еще выдумываю. Потом покупаю разные вещи в особторге, бегу домой, опять нервничаю, злюсь, стряпаю, перетираю хрусталь.
«Вы лошадь, лошадь, – говорю себе. – Вы на ипподроме, ровнее, ровнее, без сбоя, на вас смотрит Европа».
Потом интересные разговоры. Потом – безобразие, гадость, стиснутые зубы, гнев. Потом – усталость от борьбы, от презрения, от гнева. Сердце сходит с ума. Лихорадка бьет, как в малярии.
– Ах, удрать бы к чертям в Полинезию[1036], – декламирую, лежа. – Но до этого дать в морду!
Впрочем, лучше бы написать водевильчик!
А поздно вечером – и тоже неожиданно – Борис. Биение в солнечном сплетении. Смотрю на него, знаю то же, что и он: 15 лет игры в жмурки, веера, ширмочки, аvances reculées[1037], срывы, провалы – другие люди – другие женщины. А биение в солнечное сплетение не прекращается – быстрое, тревожное, угрожающее. Совсем как радио во время обстрелов…
Боюсь. Не надо. Жизнь у меня и так сложная. Сложная, светлая, холодная, ледяная – свет лабораторий и анатомического театра.
А это – как густое темное вино, как теплый темный мех, как синкопическая музыка в затемненной комнате, как шепот, когда голос потухает все больше и больше…
Тяжелая ночь. Люминал.
Сегодня – совершенная физическая разбитость.
26 октября, суббота
Предлагают прекрасное масло по 150. У меня нет денег. У меня все лето не было денег, были только долги – денег нет и теперь, а долги растут. Очень приятно.
Замечательная прогулка с Ахматовой. Летний, Марсово – такой необыкновенный закат – на крови – с гигантским веером розовых облачных стрел в полнеба. Говорит о себе:
– Зачем они так поступили? Ведь получился обратный результат – жалеют, сочувствуют, лежат в обмороке от отчаяния, читают, читают даже те, кто никогда не читал. Зачем было делать из меня мученицу? Надо было сделать из меня стерву, сволочь – подарить дачу, машину, засыпать всеми возможными пайками и тайно запретить меня печатать! Никто бы этого не знал – и меня бы сразу все возненавидели за материальное благополучие. А человеку прощают все, только не такое благополучие. Стали бы говорить: «Вот видите, ничего не пишет, исписалась, кончилась! Катается, жрет, зажралась – какой же это поэт! Просто обласканная бабенка. Вот и все!» И я была бы убита и похоронена – и навек. Понимаете, на веки веков, аминь![1038]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});