Всю жизнь я верил только в электричество - Станислав Борисович Малозёмов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное было уже около десяти часов. На Абая появилось много машин и людей. Я стал за ними следить и увидел, что на горы никто не смотрит вообще. Ну, логично. Мы тоже у себя степь не разглядываем, не пускаем слюни от радости созерцания ковыля и торчащих как вбитые колышки сусликов и сурков. Это как даже самое замечательное кино смотреть. Ну два раза. Ну, ладно, три. А потом – всё! Не тянет больше.
Я лег на живот, подпер кулаками подбородок и начал снова погружаться в транс, который почти сразу перенес всю чувственную суть мою туда, на розовые, искрящиеся снега склонов, на далекие пики вершин, где я победителем стоял над облаками, окруженный белизной стерильно чистого снега и голубого льда, близким, как потолок у себя дома, сине-голубым небом, орлами подо мной и зарослями тянь-шаньских елей. И было мне так хорошо, будто жить среди этого мерцающего, сияющего и тонко звенящего морозным и почти потерявшим кислород воздухом было назначено мне судьбой-мечтой, которая смело и непринуждённо носилась сейчас над всей этой громадной, этой фантастически красивой, волшебной, опасной, но не отпускающей от себя горной феерией. И жил бы я так, на углу двух главных столичных улиц, отослав душу свою и все её лучшие чувства на отроги, ледники и дремучие ельники великих гор! Если бы не какой-то пацан, мой ровесник, который тихо подошел и сел рядом.
– Чего валяешься? – спросил пацан не очень дружелюбно.
– Не валяюсь. Горы смотрю. Я приезжий. На три дня приехал. Соревнования у нас тут. На центральном стадионе.
– Ты это…– пацан похлопал меня по спине. – Район тут такой. Центральный, можно сказать. Перекресток главных улиц. Часов с десяти утра и до ночи поздней тут всегда полно милицейских патрулей. А ты валяешься в майке. Морда как у психбольного. Заберут точняком. Пока разберутся, кто ты да зачем, тебя свои потеряют. Ты ж не один приехал?
– Точно, – Я сел и отряхнул с колен и майки подсохшие травинки. – Вот об этом я не подумал. Ладно, пойду. Кстати, ты в горы-то ходишь?
– Был пару раз в Бутаковском ущелье. Не так далеко отсюда. Грибы собирали. А там, – он кивнул на далёкие сверкающие вершины, – там чего мне делать. Там кроме снега и ветра нет ни фига. Ладно, ты иди пока. А то, не дай Бог, попадешь к этим, в погонах. Так они тебе все впечатления и о горах испортят, и об Алма-Ате.
– Давай! – я протянул пацану руку. – Мне ещё на стадион надо. Я и забыл совсем.
И мы разошлись. И с пацаном, и с горами. Я побежал на стадион, но думал не о том, найду я там свои шиповки или им уже ноги сделали. А прикидывал, что если подняться на самый верх трибуны, то горы как бы приблизятся и будут видны куда яснее, чем снизу, с земли. И тогда у меня будет или час, а, может, и побольше, чтобы душа моя ещё немного смогла побыть с ними на свидании.
Наедине. И с честными признаниями в любви.
Глава тридцать седьмая
В июле 1963 года мне в самом высокохудожественном волшебном сне не могло бы присниться, что лет через четырнадцать-пятнадцать я навсегда стану алма-атинцем и здесь состарюсь. И умру когда-то тоже здесь.
После учёбы в Высшей Комсомольской Школе при ЦК ВЛКСМ в Москве меня ещё несколько лет помотало по родным степям в Кустанае и Аркалыке, а потом прекрасный человек и журналист Григорий Брейгин случайно прочитал несколько моих фельетонов в областных газетах и позвал меня к себе, в сатирический журнал « Ара-Шмель», откуда я и ушел однажды на телевидение, где остался до пенсии.
Стали со временем привычными горы, тополя пирамидальные, которые уже в восьмидесятых начали спиливать и корчевать по дурацкому государственному указу. Алма-Ата менялась быстро и заметно. Её ломали, перелицовывали, делали современной, похожей как бы на западные города. Отовсюду наехало множество провинциальных граждан республики. В короткий срок граждане эти вместе с подросшим молодым поколением старожилов заплевали и зашвыряли всякими отходами улицы, с радостью поработали на стройках всяких микрорайонов и весело сносили старые, тёплые, привычные дома, театры, кинотеатры и любимые старыми алма-атинцами здания музейной редкости. И примерно к девяносто пятому году от уютной, милой, доброй и домашней Алма-Аты почти ничего не осталось. Она стала жутким миллионником со всеми его несуразностями и пороками. Потом, когда не стало и названия прежнего, город отдали на растерзание импортным архитекторам и таким же строителям.
Сейчас я живу в мегаполисе-муравейнике без арыков, яблонь на улицах, без атрибута душевной старины – трамвая и без улыбчивых добрых людей, которых оттёрли, оттолкали локтями люди суетливые, неспокойные. Им уже не до улыбок, поскольку на первый план вышли деньги, а изымать их всевозможными способами у себе подобных – дело скорее грустное, чем радостное. И сейчас, когда количество ресторанов, салонов красоты, фитнес и ночных клубов перепрыгнуло через барьер простых приличий, а злых и равнодушных людей как специальным десантом зашвырнули в бывшую столицу, я уехал жить на дачу.
Я провинциал и вся моя суета очень далека от зашибания «бабок», зависти, заставляющей поганить жизнь себе и другим, карьерного роста, ради которого народ ходит по головам и «трупам» ближних и дальних. Она, суета моя, вертится вокруг родных и близких, дома и творчества. Но бывший милый, добрый, уютный, нежно обнятый зеленью деревьев и пестротой цветов город, в котором люди любили журчанье арыков и бездонное голубое небо, трагически жаль. Его нельзя вернуть обратно никакими силами. Он – типичная жертва наглого и неразборчивого в тонкостях чувств человеческих прогресса, которым уж и наслаждаться-то боязно. Он, бывает, такие отмачивает фортеля, что хочется из него вынырнуть и уплыть назад, в век двадцатый. А ещё надёжнее – спрятаться от него в девятнадцатом. Ну, да ладно. Порядок вещей управляется только судьбой. Которая никогда не промахивается и догоняет всё, что ей надо догнать и себе подчинить.
Вот это неуместное, на первый взгляд, отступление я сделал специально для того, чтобы читателю стало ясно – зачем целых три главы повести об эпохе пятидесятых и шестидесятых годов я отдал Алма-Ате, городу мне не родному, которому судьба моя отдала теперь уже бОльшую часть моей длинной жизни.
А тогда, в шестьдесят третьем, утром июля, расколдовавшись с большим трудом от созерцания великолепия гор с угла проспектов Абая и Коммунистического, я понесся на стадион. Там я после соревнования