Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один может, другой нет. Даже сегодня.
Ночь на 28 июня, на пятницу
Возвращаюсь белой ночью из Фонтанного дома. Тепло. Пустынно. Останавливаюсь на улицах, читаю газеты на стенах и объявления. Слушаю: кричат кошки – ленинградские, обыкновенные. Вижу: кошка в подвальном оконце – ленинградская, обыкновенная. Значит: мир. Значит: жизнь. Значит: все по-старому.
У Ахматовой правлю ее рукопись «Нечета»[1024]. Запятые.
Никого не люблю. Неуютно без любви.
Чувствую себя очень плохо. Не то ТБС, не то сердце. Разные врачи о разном.
А мне бы одно: знать конец.
Четверговые встречи с д-ром Р[ейтцем]. Ступеньки к Памирам, в которые больше не веришь.
Как я цепляюсь за него. Соломинка?
Июль – август
Четверги: д-р Р[ейтц]. Часто Ахматова. Считает ее последней от матриархата (не ее выбирают, а она). Может быть. Я-то в этом не уверена. Женская ее жизнь несчастливая, мужчина от нее всегда уходит. Не потому ли, что истоки у самых древних истоков, когда
На белом камне черный знак,Под белым камнем скорпионы…
В ней, конечно, двуполость андрогина. Дерзка, себялюбива, игра в добрую королеву, развращена, перестала жить собственной жизнью, ибо живет только биографически, с учетом жеста и слова «на будущее».
Странная слава. Всегда думаю о странности этой славы в наши дни. Пьяный Лева часто говорит:
– Мама, тебя опять напечатали… какие идиоты!
Рядом с нею патологическая порнография климактерической Раневской, с которой как-то (после водки) шляюсь ночью по городу после дождя. Рядом с нею «странная» коммунистка Ольга Берггольц, умная, живая, интересная, влюбленная в своего мужа (матадор) и идущая по граням философии чужого мира и российской похабщины. Рядом с нею официальные лесбиянки с Троицкой, Беньяш и Слепян с роскошной квартирой и туманными заработками[1025]. И коленопреклонения критики и читателей. И фимиам, и миро, и ладан, и обожествления – и все плывет в каком-то тумане («туманце»[1026]), от которого действительно пахнет великолепной усыпальницей.
С диалектической точки зрения явление сугубо непонятное.
7 августа
Два вечера памяти Блока – Институт литературы и Горьковский театр. Ахматову водят, как Иверскую, – буквально. Говорит: «Что это они так со мной? Даже страшно…» Болеет, сердечные припадки, но водку пьет, как гусар.
Вечера ужасны по организационной бездарности. Скука смертная. Никого из Москвы, никого от братских республик. Словно Блок – областной поэт. Вс. Рождественский читает не к месту притянутые «мемуары о небывшем». Выходит, что, когда от Блока отвернулась интеллигенция (какая?), он смог опереться только на это молодое Всеволодово плечо. Бестактное выступление. Блок у него говорит много и пространно. Беньяш:
– Он все перепутал. Это его жена говорила, а он вообразил, что Блок.
Ахматову встречают такой овационной бурей, что я поворачиваюсь спиной к сцене с президиумом и смотрю на освещенный (ибо не спектакль, а заседание) зал. Главным образом мужская молодежь – встают, хлопают, неистовствуют, ревут, как когда-то на Шаляпине[1027]. Слава одуряющая – и странная, странная…
Брат о ней говорит второй год:
– Усыпальница, в которой венки, кресла, салфеточки, фотографии. Все истлело, а она поет об истлевшем. И сама – истлевшая.
Не любит ее. Не выходит…
Ночь на 22 сентября 1946
Пьем у Ахматовой – Ольга, матадор, я. Неожиданно полтора литра водки. По радио и в газете – сокращенная стенограмма выступления Жданова[1028]. Она не знает: скрыли еще раз. Ольга хмельная, прелестная, бесстыдная, все время поет, целует руки развенчанной. Но царица, лишенная трона, все-таки царица – держится прекрасно и, пожалуй, тоже бесстыдно: «На мне ничего не отражается». Сопоставляет: 1922–1924 – и теперь. Все то же. Старается быть над временем. В Европе это удастся. Здесь – вряд ли.
Ольга декламирует, как девиз, слова неизвестного поэта:
И не плачь ты от страха, как маленький,Ты не ранен, ты только убит.Я на память сниму твои валенки,Мне еще воевать предстоит[1029].
Пьем все много, интересно беседуем, Ольга с мужем разговаривают почти матом, словно иначе не могут. Истерические похабничающие жрецы у ног бывшего бога.
Ахматова задерживает меня до 4-х утра, пьяная, одинокая женщина. Еще раз: двуполость. Я делаю вид, что близорука во всем. Брезгливо мне, любопытно и странно. Обнажает свои груди, вздыхает, целует меня в губы острыми жалящими губами – так, видно, когда-то целовала любовников. Тороплюсь уйти. Что же мне с нею делать, в конце концов?!
Черные, пустые улицы. Дома все спят.
Боже мой, сколько лжи.
13 октября 1946, воскресенье
Несколько тихих вечеров у стариков – пасьянсы, Татика читает об Австралии, маразматический милый Диндя философствует: «Жизнь – это школа фокусов… мне еще папочка говорил, что немцам верить нельзя, поучиться у них кое-чему можно, а верить нельзя…» Продают. Закладывают. Доходов никаких. Я тоже продаю. Закладываю. Денег нигде не платят. Я в долгах, в безденежье, боюсь, [это] становится моим естественным состоянием.
Именины Эдика – приезжаю от стариков поздно, в гриппе, наталкиваюсь на хозяйственные беспорядки. Сержусь, готовлю, топлю печки, занимаюсь кормлением до 8 часов. Весь дом – на мне. Брат в этом году дал в январе 50 руб. и в мае 200. Как я буду жить дальше, известно только греческим богам!
Падал снег. Утром и улицы и крыши – белые. На Невском вихри из мертвых листьев и окурков. Очереди в особторгах за сахаром и крупами. Белый хлеб по карточкам больше не выдают. Батоны в особторге с обязательным «приложением» – кусок масла, сыра, семги. Самые дешевые, препаршивые конфеты – 70 руб. кг. На рынке: картофель – 7–8, капуста – 7, молоко – 14, масло – 170, лук – 25–27.
Букинисты прекратили покупку книг. Жаль. Книги – мои хорошие друзья. Всегда выручали.
У Ахматовой были фурункулы на голове. Теперь карбункул в носу. Вернулся из экспедиции Левушка; отношения между матерью и сыном тяжелые и странные. Завтра веду к ней хорошего врача.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});