Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаясь, слышу, как у колоннад Казанского женский голос кричит из темноты о помощи. Люди останавливаются, смотрят в темноту, стоят. Потом на остановке трамвая какой-то подвыпивший демобилизованный объяснил:
– Гражданочку одну насиловать начали… Нет, не кончили, помешали… Сумочку только захватили.
Я посмотрела на часы: было ровно десять вечера.
16 сентября, воскресенье
Днем у старухи Сушаль: дарит мне имбирь (замечательный, американский!), который ей не нужен. Я тоже не знаю, что с ним делать, и дарю его Мар[ии] Степ[ановне] и Тотвенам.
Обедаю у Мар[ии] Степ[ановны]. Ночую у Тотвенов.
Завтра принимаю ванну.
Прокурор санкционировал изъятие от нас одной комнаты: бывшей моей, которую ненавижу.
Какие приятные перспективы! Начинаю борьбу.
20 сентября, четверг
Около полуночи меня принимает Телепнев, председатель исполкома Cмольнинского района. Высокий, некрасивый, в гимнастерке. Чудесные золотые волосы, как у Есенина.
Буквально:
– Право на комнату у вас есть, закон на вашей стороне…
Я оживляюсь
– …но комнаты я вам не дам!
И короткая лекция: жилищный кризис, демобилизация и прочее. Аргументы:
– …даже Эттли говорит о трудностях с жилплощадью, и у них так же.
Не спорю, но Эттли для меня не авторитет.
В исполкоме все очень вежливы. Секретарша Телепнева, пожилая, милая, седая Свешникова, очень приятна. Это – первое учреждение, где на меня не орали.
26 сентября. Среда
День Эдика. В гостях только Анна Андреевна: он же никого не хочет, никого не любит – а ее вот любит и не боится, не стесняется. Как-то сказал:
– Это мама нам ее подарила.
Ее отношение к Эд[ику] трогательное: она внимательна к нему, ласкова. Жалеет. Чувствует, конечно, обреченность.
13 октября
Дело с комнатой проигрываю: у меня нет блатов, и я не знаю, кому и как дать взятку. Будет жить рекомендованная мне почтенная еврейская пара, за которой «стоит» сам начальник 8-го отд[еления] милиции Черепанов. А у Черепанова дочка, а в дочку влюблен начальник райжилотдела Корочкин.
Ситуация для меня недостижимая.
На днях открытка от Николеньки – из Германии. Видимо, Берлин and so on[1017]. Очень обрадовалась, ответила очень наивными, какими-то «прошлыми» словами. Отослав ответ, удивилась сама себе – и растрогалась.
16 ноября
Чудесные – как когда-то – письма от Ник. Фото. Валерка, самая передовая из нас в этом отношении, разбирает звание: подполковник. Очень интересные строки о Германии – интереснее и острее, чем все, что печатается. У него несомненные «лит. данные».
Прошлый раз написала ему: «Погляди на германское небо и прокляни его – за разрушенный дом мой, за твоего изувеченного сына, за то, что раньше времени я пойду к концу, как и ты».
Благодарит за эти слова. Они показались ему настоящими и сильными. И дальше: «Но проклясть не могу. Это можно только издали или в бою (если есть время). Мы скоро забываем – и в забывчивости виноваты детские глаза, улыбающиеся и задорные, слезы старух под крепом, венки, венки, бесконечной чередой проносимые по улицам, тишина золотой осени…»
Ночью пишу нелепое, какое-то растерзанное письмо, потом овладеваю собой и кончаю так:
«Сегодня был мокрый скользкий день при нуле. А вчера над городом стояло такое великолепное солнечное небо, была такая стеклянная мглистая весна, что с Невы не хотелось возвращаться. Я долго не могла расстаться с набережными, с Биржей, с божественными контурами кромчатого льда на зеленой реке. Вчера была космически-ликующим человеком (а это бывает теперь со мной очень редко). А потом это состояние непоправимо нарушилось, и я не сразу поняла – почему. Перед Биржей стояла целая батарея мощных зениток, не замеченных мною сначала. И я вспомнила, что мне нельзя забывать ни на мгновение – ни о чем. Я ведь ленинградка. Я не уезжала из осажденного города. Я пережила все. И недостойным и кощунственным было бы забыть. Отомстить можно за все города Союза, но не за Ленинград. Он – неоплатен. И он не требует мести. Он требует только памяти.
Нет, у нас не было крепа, и мы не плакали под крепом: нам было некогда, на нас еще до сих пор глядит “…тот самый
До сих пор не оплаканный час”[1018].
Нет, мы не носили венков. У нас не было венков, не было цветов. Да нам и некуда было бы нести венки: мы не знали и не знаем, где похоронены наши близкие. Я была бы счастлива знать, где могила моей матери. Я была бы счастлива принести с этой могилы горсть песка и щебня. Привези мне такую горсть берлинского щебня – чтобы никогда не угасала моя память о безмерном страдании Ленинграда, чтобы я всегда осознаваемо чувствовала, что моя армия платила за меня, выжившую, и заплатила за мою мать, недожившую».
1946 год
Ленинград
Comfort me with stars, not apples[1019].
T. Inglis Moore (Australia)Ночь на 2 янв[аря] 1946
Новый год встречают у меня Ахматова и Левушка Гумилев[1020]. Уходят рано. Эдуард говорит о нем: «Double couronne de l’Egypte»[1021]. Я думаю о стихах, которые я читала всегда под Новый год.
Март
Просмотрела свою записную книжку. Будто бы ничего. Глупые записи, о которых уже забывается. Деньги. Деньги. Полунищета. Особторги. Книги. Счета. Молчания с братом. Молчание д-ра Р[ейтца], новая встреча с которым показалась новым этапом Light on the Path[1022]. Он – камень, по которому стекает Время.
А следов как будто и нет.
Май 1946
В День Победы на пьяном банкете в Союзе писателей, пьяный Прокофьев сказал пышную плакатную речь, которую, по обыкновению, никто не слушал. Многие его брезгливо осудили за то, что он выразился: «Работать, товарищи, обещаем так, чтобы штаны в ходу трещали». Фи!
А если бы он процитировал Маяковского дословно, никакого «фи» не могло бы быть.
«А надо рваться в завтра, вперед,Чтобы брюки трещали в шагу»[1023].
Один может, другой нет. Даже сегодня.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});