Золотой капкан - Виталий Гладкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Профессор-педиатр? Это… тот самый, который купил у Христофорова дом?
– Он…
– Умер, приняв чрезмерно большую дозу снотворного… Бывает. Да еще в таком преклонном возрасте – сердечко не выдержало.
– Бывает, Борис. Только у нас случай не тот. Кто-то зашел к нему в гости и избавился от профессора довольно нехитрым способом. Вот и вся недолга.
– Не может быть! Зачем, кто? Христофоров? С какой стати?
– Еще как может быть… Кто? Даю рубль за сто, что не Христофоров. Суди сам – его отпечатки пальцев у нас есть, и это само собой разумеется. В этом доме он жил довольно долго и уничтожить все следы, конечно же, было задачей невероятно сложной и даже невыполнимой, что Христофоров и не подумал сделать. Да и зачем? И все равно кто-то протер дверные ручки так тщательно, что даже отпечатки пальцев покойного профессора не остались. Старик что, в окно лазил?
– Зачем?..
– Зачем подсыпал ему такую дозу снотворного? Володин криво улыбнулся.
– А чтобы старик не нарисовал нам его физиономию, – ответил он на вопрос Савина. – Элементарная логика. Логика бандитская, но тут уж ничего не поделаешь. Так кто же этот убийца?
– Матерый зверь – это точно, – задумчиво сказал Савин.
– Несомненно. Жестокий и хладнокровный. На «мокрое» дело пошел, не задумываясь.
– Значит, профессор знал его, коль чаи с ним гонял, – предположил Савин.
– Возможно, – сказал Володин. – Только теперь и это нужно доказать. А как? Ну почему, почему я не оставил ребят подежурить в доме профессора!? Я уже не говорю о том, что можно было задействовать наружное наблюдение. Вполне официально. Не хватило ума… Эх!
– Кто мог знать?
– Я, ты, мы! – вскинулся Володин. – А он нас обставил, как мальчишек. Стыдно! И больно – хороший человек погиб из-за нашей нерасторопности. Профессор – заслуженный человек, его труды весь мир знает. А тут какая-то сволочь, бандитская морда, пришла и потушила Божью искру. Проклятое время…
– Да-а… Неважные дела… Савин сокрушенно покрутил головой.
– Что-то у меня последний месяц все идет через пень, да через колоду, – сказал он уныло. – Ни единого просвета. Даже в личном плане… Ладно, бывай. Пойду навестить криминалистов. Хочу узнать, что там у них с моим планом и святым изречением получается.
– Погоди, – остановил его Володин. – Вчера Карамбу взяли с поличным. Сейчас приведут на допрос. Желательно твое присутствие. Тип, я тебе доложу, редкий. Впрочем, сам увидишь, что это за фрукт.
Глава 17
В конце августа 1924 года по тропинке вдоль левого берега Колымы, верстах в пяти от города Нижнеколымска, шел человек. Широкая и полноводная в этих местах река неторопливо несет свои воды через таежную глухомань и бескрайние болота к уже близкому Восточно– Сибирскому морю. Ее темная – почти черная – зеркальная синь отражает и бездонное аквамариновое небо, и уже побелевшие сахарные спины высоких хребтов, и яркую, пеструю палитру ранней осени. Противоположный берег реки теряется за небольшими островками, густо поросшими кустарником и лиственницами. Кое-где на речной глади, пребывающей в вечном движении, проглядывают узкие серые отмели – бастионы незыблемости и покоя. На них в беспорядке громоздятся очищенные от коры и отполированные до белизны весенними паводками стволы деревьев, вырванные с корнями грозной стихией.
Богатая, щедрая осень пришла на необъятные колымские просторы. Она покрыла позолотой таежные разливы, густо рассыпала по болотам и распадкам смородину, голубику, бруснику; а на полянах грибные шляпки местами сливаются в сплошной ковер. Привольно жирует лесное зверье и птица в эти последние погожие дни перед первыми снегопадами, нередко начинавшимися в середине сентября, а иногда и раньше.
Но буйство осенних красок в природе, ее величавый торжественный пир, который она задавала перед долгим зимним сном, вряд ли волновали человека, с трудом пробирающегося через завалы на тропинке, проложенной невесть кем и непонятно с какой целью в этих глухих и необжитых местах, по тропинке, то и дело теряющейся среди марей и топей, а иногда уводящей путника далеко вглубь тайги, удлиняя и без того неблизкий путь. Его унылое, изрытое оспой лицо хранило отпечаток отчаянной борьбы за жизнь – прокопченное дымом костров, изможденное, оцарапанное, в шрамах старых и недавних, еще не подживших как следует.
Одежда одинокого путника представляла собой невообразимую смесь. На нем были изодранные казацкие шаровары, чиненные не раз и не два, полуистлевшая рубаха, подпоясанная узким ремнем (поверх нее была наброшена куртка из облезлой оленьей шкуры мехом наружу) и уродливые опорки на ногах, некогда называвшиеся сапогами. Теперь от них остались только рыжие голенища без подошв, вместо которых были приспособлены широкие полоски прочного оленьего камуса, туго схваченные выше щиколоток сыромятными ремешками.
Человек был простоволос, давно не чесан и лохмат. Верхнюю губу закрывали неухоженные усы медно-ржавого цвета, а на овальном подбородке росла клочками жидкая рыжая бороденка. Его блекло-голубые глаза смотрели настороженно, в них таилась смертельная усталость и печаль. За плечами путника болтался тощий вещмешок, в руках он держал длинную окоренную и обожженную на костре для крепости дубинку. Из оружия у него был только нож-сапожник; его самодельная деревянная рукоять выглядывала из голенища.
Трудно было узнать в нем бравого вестового поручика Деревянова казака Христоню, но, тем не менее, именно он вышагивал вдоль берега реки Колымы, пробираясь к обжитым местам.
В Нижнеколымск казак добрался к вечеру. Он долго стоял возле приземистого амбара на окраине города, видимо, не решаясь ступить на шаткий и скрипучий дощатый тротуар, ведущий к центральной части. Немногочисленные прохожие с удивлением посматривали в его сторону. Уж слишком необычен был вид этого путника даже для невозмутимых, немало перевидавших на своем веку северян, охотников и золотоискателей, первопроходцев и таежных скитальцев.
Тем временем прозрачные сумерки опустились на город. В окнах домов зажглись керосиновые лампы – у тех хозяев, кто побогаче; плошки, свечи – эти все больше в жалких развалюхах окраины. Впрочем, Нижнеколымск человеку цивилизованному вообще мог показаться сплошной окраиной какого-нибудь затрапезного уездного городишка. Христоня принюхался. По узким, путаным переулкам потянуло дымком из печных труб, аппетитно запахло вареной снедью – наступило время ужина.
Сглотнув голодную слюну, Христоня наконец решился двинуться дальше. Отмахиваясь от многочисленных и не в меру любопытных северных дворняг, которые на этих задворках России мало походили на тощих и юрких шавок центра страны (в жилах здоровенных лохматых псов текла кровь и чистопородных сибирских лаек, и свирепой волчьей вольницы, и невесть какими путями попавших в эти места кавказских волкодавов, и восточно– европейских овчарок), казак вскоре остановился возле открытой настежь двери кабака. Это был старый, уродливый барак, утонувший в землю почти по крохотные оконца, с битыми перебитыми стеклами, проклеенными полосками ржаво–рыжей бумаги.
Дряхлую развалину, подпертую бревнами, венчала внушительных размеров, немного выцветшая от времени дореволюционная вывеска. Похоже, это было творение местного художника. Он не пожалел на вывеску ни красок, ни своей буйной фантазии. Остолбеневший Христоня рассматривал ее минут пять. На пронзительно-желтом фоне вывески парил царский орел с жирным индюшиным туловищем. На нем почему-то было очень мало перьев; наверное, бедную птицу, перепутав с гусем, ошпарили кипятком для того, чтобы ощипать и насадить на вертел, да так и запечатлели для истории. Орел неодобрительно косил одним глазом на частокол взлохмаченных лиственниц, переплетенных синей лентой реки в нижней части вывески, и на крупные черные буквы, составляющие слово «КАБАКЪ», лихо галопировавшие по вершинам ядовито-зеленых сопок.
На месте второго глаза двуглавого державного орла зияло пулевое отверстие – единственное напоминание о революционных событиях в Нижнеколымске, где ни до семнадцатого года, ни после не знали, что такое власть – какая бы она ни была. Скорее всего, по вывеске пальнул какой-нибудь восторженный и пьяный до изумления старатель, когда в эти Богом забытые края дошла весть о свержении царя. И не потому, что он не любил монархию или исповедывал революционные принципы. Отнюдь. Просто любое известие с Большой земли – «материка» – вносило разнообразие в монотонную, серую и пьяную жизнь старательской вольницы.
Христоня тряхнул головой, словно прогоняя наваждение, осторожно, будто крадучись, шагнул на крыльцо кабака и зашел внутрь. Длинный и неожиданно просторный зал полнился народом. Кого только нельзя было встретить на этой окраине земли русской!