Первый человек - Альбер Камю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жак помнил и более серьезный случай, когда Эрнест впал в ярость и это едва не кончилось дракой с дядей Жозефеном, работавшим на железной дороге. Жозефен не ночевал у них в доме (да и где бы он там спал?). У него была комната неподалеку (куда он, впрочем, никого из них не приглашал, и Жак никогда в жизни там не был), но столовался он у бабушки, выдавая ей на это ежемесячно небольшие суммы. Жозефен не походил на брата ни в чем. Он был старше лет на десять, носил короткие усики и стрижку бобриком, был более крупным, скрытным и, главное, более расчетливым. Эрнест обвинял его в жадности. В его устах это звучало просто: «Он мзабит». Мзабитами он называл бакалейщиков, действительно прибывших из Мзаба: они годами жили впроголодь, без женщин, ютясь в комнатушках за лавкой, где стоял неистребимый запах корицы и растительного масла, и все это ради того, чтобы прокормить свои семьи в городах Мзаба, посреди пустыни, где это племя еретиков, что-то вроде исламских пуритан, жестоко преследуемых официальными религиозными властями, обосновалось несколько веков назад, избрав для жизни такое место, которое у них наверняка никто не стал бы оспаривать, ибо там не было ничего, кроме камней, и находилось оно так же далеко от полуцивилизованного мира побережья, как какая-нибудь мертвая, покрытая кратерами планета от нашей земли; это однако не помешало им основать там пять городов вокруг скудных источников, придумав для своего мужского населения странную аскезу — заниматься торговлей на побережье: здоровые мужчины должны были добывать там средства, дабы поддерживать это порождение ума, и только ума, пока им на смену не прибудут другие, чтобы позволить им наконец вернуться в свои далекие города, обнесенные укреплениями из земли и глины, и провести остаток жизни, наслаждаясь завоеванным для веры царством. Убогую жизнь и скупость этих людей можно было понять только в связи с их высшими целями. Но рабочее население квартала, не знавшее ни ислама, ни его ересей, видело только то, что лежало на поверхности. Поэтому для Эрнеста, как и для всех прочих, сравнить брата с мзабитом означало то же самое, что сравнить его с Гарпагоном. Надо сказать, Жозефен действительно был довольно прижимист, в противоположность Эрнесту, у которого, как говорила бабушка, была «щедрая рука». (Правда, когда она сердилась на него, то, напротив, кричала, что руки у него дырявые.) Однако помимо разницы в характерах, имелось еще то обстоятельство, что Жозефен зарабатывал чуть больше, чем Эрнест, а щедрость всегда легче дается тому, у кого ничего нет. Мало кто остается расточительным, получив для этого возможность. Такие люди — цари жизни, и перед ними следует снимать шляпу. Жозефен, конечно, в золоте не купался, но, кроме зарплаты, которую он расходовал весьма аккуратно (он пользовался так называемым методом раскладывания по конвертам, но, будучи слишком скупым, чтобы покупать настоящие конверты, делал их сам из газеты или из оберточной бумаги), у него был и дополнительный доход благодаря тщательно продуманным торговым операциям. Как железнодорожник, он имел право два раза в месяц на бесплатный проезд. Пользуясь этим, он каждые две недели по воскресеньям садился на поезд и отправлялся, как он говорил, в «глубинку», где обходил арабские фермы и покупал по дешевке яйца, кроликов или чахлых цыплят. Все это он привозил в город и продавал соседям с умеренной наценкой. Жизнь его была во всех отношениях упорядоченной. Он никогда не был замечен в связях с женщинами. Разумеется, полная рабочая неделя и торговые вылазки по воскресеньям не оставляли ему досуга, коего требует сладострастие. Однако он всегда говорил, что женится в сорок лет на женщине с хорошим положением. До той поры он собирался снимать комнату, копить деньги и жить наполовину у матери. Как ни странно, несмотря на свою непривлекательность, он сумел осуществить это намерение и действительно женился на учительнице музыки, которая была вовсе не дурна собой и подарила ему, вместе со своей мебелью, несколько лет семейного счастья. Правда, в итоге Жозефену удалось сохранить при себе только мебель, а жену нет. Но это уже другая история, а пока, строя планы, Жозефен не учел одного: что после ссоры с Этьеном ему придется прекратить столоваться у матери и прибегнуть к разорительным услугам ресторана. Жак не помнил, из-за чего произошел скандал. Между родственниками существовали какие-то загадочные раздоры, суть которых никто толком не смог бы объяснить, тем более, что у них у всех было плохо с памятью, и они, забыв причины, механически блюли следствия, раз и навсегда принятые и не подлежащие обсуждению. Жак помнил только, что Эрнест стоял в тот день перед накрытым столом и выкрикивал какие-то ругательства, сплошь непонятные, за исключением слова «мзабит», в адрес своего брата, а тот сидел и невозмутимо продолжал есть. Тогда Эрнест ударил его по лицу. Жозефен вскочил и отступил назад, чтобы на него броситься. Но бабушка уже вцепилась в Эрнеста, а мать Жака, без кровинки в лице, обхватила сзади Жозефена. «Не трогай его, не трогай его», — повторяла она, а дети смотрели на них, оцепенев и разинув рты, и слушали поток яростной брани, остававшейся без ответа, пока Жозефен не сказал наконец со злостью: «Он просто животное. Неохота связываться!» — после чего, отступая, обогнул стол, а бабушка изо всех сил держала Эрнеста, чтобы тот не кинулся вслед за братом. Даже после того, как хлопнула входная дверь, Эрнест все еще продолжал бушевать. «Пусти, пусти, — кричал он бабушке, — а то будет больно». Но она схватила его за волосы и хорошенько тряхнула: «Ты что, на мать руку поднимаешь?» Эрнест рухнул на стул и заплакал: «Нет, нет, на тебя — нет. Ты для меня все равно что Господь Бог!» Мать Жака пошла спать, так и не доев свой ужин, а назавтра у нее болела голова. Жозефен с тех пор больше не приходил, разве что изредка навестить бабушку, и то когда был уверен, что Эрнеста нет дома.
[73]Был и еще один взрыв гнева, о котором Жак не любил вспоминать, потому что в глубине души не хотел знать его причину. Какое-то время к ним в дом чуть ли не ежедневно приходил по вечерам, перед ужином, некий мсье Антуан, какой-то знакомый Эрнеста, торговец рыбой с городского рынка, по происхождению мальтиец, довольно красивый, высокий и худощавый, неизменно носивший темную шляпу наподобие котелка и клетчатый шейный платок, который он повязывал под воротом рубашки. Впоследствии, размышляя об этом, Жак вспомнил кое-что, чего в свое время не замечал: мать в ту пору начала одеваться чуть более кокетливо, фартуки ее стали светлее и ярче и на щеках появилось некое подобие румян. Это было время, когда у женщин вошла в моду короткая стрижка, что прежде было не принято. Жак, надо сказать, всегда любил смотреть, как мать и бабушка священнодействуют над своими длинными волосами. Накинув на плечи полотенце, с полным ртом шпилек, они долго орудовали гребнем, потом поднимали волосы кверху, стягивали гладкие пряди к затылку, делали шиньон, пронзали его шпильками, которые держали в плотно сжатых зубах и, вынимая из приоткрытых губ по одной, втыкали в тяжелую массу волос. Бабушке новая мода казалась нелепой и греховной, она явно недооценивала подлинную власть моды и утверждала, нисколько не заботясь о логике, что только «гулящие» женщины могут так себя уродовать. Мать хорошо это усвоила, однако год спустя, примерно тогда же, когда начались визиты Антуана, она пришла однажды домой с короткой стрижкой, помолодевшая и посвежевшая, и с нарочитой веселостью, в которой сквозила тревога, объявила, что хотела сделать им сюрприз.
Для бабушки это действительно оказалось сюрпризом: сурово глядя на дочь и созерцая непоправимое несчастье, она коротко объявила ей в присутствии Жака, что теперь она выглядит настоящей шлюхой. Потом повернулась и ушла на кухню. Улыбка исчезла с губ Катрин Кормери, и на лице ее выразились бесконечная усталость и горе. Она встретила пристальный взгляд сына, попыталась снова улыбнуться, но губы у нее задрожали, она расплакалась, побежала к себе в комнату и бросилась на кровать, которая была единственным прибежищем ее одиночества и печалей. Жак нерешительно подошел к ней. Она зарылась лицом в подушку, открытая под короткими завитками шея и худая спина вздрагивали от рыданий. «Мама, мама, — проговорил Жак, робко тронув ее рукой. — Ты такая красивая с этой прической». Но она не расслышала и знаком попросила его уйти. Он попятился к двери и, прислонясь к косяку, тоже расплакался от бессилия и от любви[74].
Несколько дней бабушка с ней не разговаривала. Одновременно и Антуана стали принимать холоднее, чем прежде. Особенно Эрнест, который во время его визитов сидел с каменным лицом. Антуан, хотя он был достаточно самодоволен и развязен, прекрасно это почувствовал. Что же произошло потом? Жак несколько раз видел следы слез в красивых глазах матери. Эрнест почти все время молчал и был груб даже с Брийяном. Однажды летним вечером Жак обнаружил, что Эрнест стоит на балконе и как будто кого-то высматривает. «Даниель придет?» — спросил мальчик. Тот огрызнулся. И вдруг Жак заметил, что к их дому направляется Антуан, который не появлялся несколько дней. Эрнест побежал к дверям, и через минуту с лестницы послышался глухой шум. Жак бросился туда и увидел, что они молча дерутся в темноте. Эрнест, не чувствуя боли, бил и бил куда попало своими кулачищами, твердыми как железо, и мгновение спустя Антуан уже летел вниз; он поднялся с окровавленным ртом, вынул платок и вытер кровь, не сводя глаз с бесновавшегося Эрнеста. Вернувшись, Жак увидел, что мать сидит в столовой, неподвижная, с окаменевшим лицом. Он подошел и ни слова не говоря сел рядом[75]. Вернулся Эрнест, цедя проклятия и бросая яростные взгляды на сестру. Ужин прошел как обычно, если не считать того, что мать ничего не ела. «Мне не хочется», — говорила она в ответ на уговоры бабушки. Когда все поели, она ушла к себе в комнату. Ночью Жак слышал, просыпаясь, как она ворочается в постели. Назавтра она вернулась к своим черным и серым платьям, к строгой и неприметной одежде бедняков. А Жак находил ее по-прежнему красивой, даже красивее, чем раньше, ибо она выглядела теперь еще более отрешенной и рассеянной, навсегда замкнувшись в своей нищете, одиночестве и ожидании надвигающейся старости[76].