Формула памяти - Никольский Борис Николаевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то, уже взрослым человеком, он наткнулся на эту тетрадь, не без волнения начал перечитывать записи и не мог понять, что же вызывало у него тогда такой острый восторг, такое вдохновение? Ему было жаль этого утраченного чувства. Что ни говори, а именно Архипов сыграл решающую роль в его судьбе. Даже не тем, что помогал ему, поддерживал — у Перфильева было достаточно сил и способностей, чтобы пробиться самому, без посторонней помощи достичь поставленной цели, — а тем, что Перфильеву было за кем тянуться, на кого походить стараться. У ч и т е л ь у него появился в самом высоком смысле этого слова. Ну и работал же он тогда! Ему одного только хотелось: заслужить одобрение Архипова, услышать его похвалу, больше ни о чем он так не мечтал тогда, как об этом. Впоследствии, когда применительно к нему, Перфильеву, произносили слово «талант», говорили «талантливый ученый», он только посмеивался. «Я не знаю, что такое талант, — говорил он. — Я знаю, что такое работа». «Вы умеете работать» — это была, пожалуй, высшая похвала в устах Перфильева.
Тогда же, еще в университете, Иван Дмитриевич вытащил его из одной малоприятной истории. Началась она с пустяка: Перфильев сочинил эпиграмму, довольно злую, ядовитую эпиграмму на доцента, преподавателя истории философии. Оба они — и доцент этот, и Перфильев — никогда не питали друг к другу симпатии. А тут, видно, уж очень уверовал Перфильев в свою восходящую звезду, уверовал, что е м у в с е м о ж н о, потерял осторожность, зарвался — так потом он сам определял свое поведение. Эпиграмма стала известна на всем факультете, и авторства своего Перфильев не скрывал. Историю раздули, доцент был уязвлен, он непременно стремился представить дело так, будто в его лице Перфильев осмеял всю советскую профессуру, стремился придать поступку Перфильева едва ли не политическую подоплеку. Дело могло кончиться плохо, если бы не Архипов. Иван Дмитриевич сам ходил к ректору, хлопотал за Перфильева. В итоге все обошлось. Однако история эта была для Перфильева хорошим уроком. Она словно бы указала ему его реальное место, его реальное значение среди людей. Иллюзия собственной исключительности, которой он было поддался, рассеялась. Он вдруг понял: исчезни он сейчас, уйди из университета, и жизнь будет продолжаться своим чередом, ничего не изменится. Незаменимых людей нет — приходилось смиряться с этой горькой истиной. В конечном счете, все в мире находит свою замену. Можно даже сказать, что это был поворотный пункт в его жизни. Умение реально, с примесью легкого скептицизма смотреть на мир и на себя в этом мире впоследствии не раз помогало ему. Он не утратил веры в себя, он только прочнее стоял теперь на земле.
Кажется, тогда же, вскоре после этой истории, Иван Дмитриевич впервые пригласил его к себе на дачу. Тогда еще была жива жена Архипова, Софья Полиектовна, миниатюрная внешность которой никак не соответствовала звучному, торжественному сочетанию ее имени и отчества. Они втроем пили чай на веранде, и Архипов расспрашивал Перфильева об его отце. Оказывается, он не поленился сходить в библиотеку и отыскать его книги. Архипов, предельно занятый Архипов, чьи дни были расписаны едва ли не по минутам, был первым человеком на жизненном пути Анатолия Перфильева, кто проявил интерес к сочинениям его отца, кто удосужился их прочесть. Что это было — любознательность, которая и в старости не оставляла Архипова, или проявление истинной интеллигентности, проявление внимания к другому человеку, нежелание безразличием, равнодушием обидеть, задеть его? Так или иначе, но этот поступок Архипова произвел на Перфильева очень сильное впечатление. «Видите ли, — говорил Иван Дмитриевич, — я не берусь судить о художественной стороне его повестей, но для меня литература делится как бы на арифметику и высшую математику. Как бы ни интересны были задачки, которые решает арифметика, ответы на них уже готовы, их всегда можно отыскать в конце учебника. Высшая же математика нередко отважно берется исследовать задачи, которые в принципе не могут быть решены или не могут быть решены в данный момент. Но сколько любопытного, нового, сложного, неизведанного открывается исследователю на этом пути! Так и литература». — «Вы хотите сказать, что книги моего отца — это арифметика?» — спросил Перфильев. «Да, в определенном смысле да, — сказал Архипов. — Ваш отец на все знает ответ, точнее говоря, он выбирает лишь те жизненные ситуации, на которые существует, на которые готов ответ. В этом его слабость».
Вторым человеком, кто прочел книги его отца, была Галя Тамбовцева, будущая жена Перфильева. Но это особый случай, Галя — святая душа. Она — вся в плену добрых порывов, она всех готова пожалеть. Впрочем, Галя появилась в жизни Перфильева уже много позднее. Но даже в те, университетские времена, в самую, может быть, счастливую пору своей жизни, в период своей влюбленности в Архипова, своего юношеского преклонения перед ним, Перфильев знал, что никогда не будет только прилежным учеником Архипова, только продолжателем его дела. Подобная роль ему претила. Он был убежден, что способен на большее. И сам Иван Дмитриевич не раз говорил ему: «Бойтесь притяжения авторитетов. Чем значительнее, чем крупнее ученый, тем больше у него зона притяжения: все, что попадает в эту зону, начинает вращаться вокруг него. Опасайтесь стать таким вечным спутником. Рвите силы притяжения. Преодолевайте их. Только так можно выйти на самостоятельную орбиту».
Помнил ли теперь Архипов эти свои слова? Повторил бы их теперь, сегодня?
Все чаще ловил себя Перфильев на внезапно возникающем раздражении против Архипова. Кто, как не он, Перфильев, тащит сейчас на себе весь институт? Зачем ему это нужно? Вся эта возня со ставками, штатными единицами, планами, проверками, обязательствами? Он уже дорогу забыл в собственную лабораторию. Забежит разве что на полчаса, чтобы дать совет, подбросить забрезжившую идею, и назад — сюда, в кабинет, где хоть и негромко, но настойчиво трещит телефон, где его ждут дела. А ради чего все это? Ради того, чтобы потом смиренно взирать на чудачества Архипова?.. Архипов — мудрец, философ, олимпиец. Не легенду ли мы сами творим, продолжая и сегодня твердить все это?..
Что-то странным образом сдвинулось, сместилось в их отношениях: когда Перфильев и правда был зеленым юнцом, студентом, молокососом, Архипов разговаривал, вел себя с ним, как равный с равным, теперь же, когда Перфильев обрел имя в науке, обрел самостоятельность, когда в институте, по сути дела, без него не решается ни один сколько-нибудь важный вопрос, Архипов вдруг ставит его на место, словно самонадеянного мальчишку!
Когда-то, еще в детстве, был в жизни Перфильева навсегда запомнившийся ему эпизод. Учился он в то время в пятом классе и ни о чем не мечтал так, как о том, чтобы сыграть на настоящем поле, с настоящими воротами — не на голом пустыре, где штанги обозначались грудами портфелей, где шли вечные раздоры из-за аутов и офсайдов, а именно на самом настоящем футбольном поле. Обычно там играли ребята постарше, а он терпеливо стоял за воротами, подносил мяч, наблюдал за игрой, болел, воображал, как мог бы сыграть он сам. И вот однажды — о счастье! — такая возможность ему предоставилась. Не явился, что ли, кто-то из игроков, заболел или опоздал, но только капитан команды, быстро смерив Перфильева взглядом, сказал: «Давай-ка, пацан, становись левым крайним…» Казалось, неведомая сила подхватила и вынесла Перфильева на поле. С каким вдохновением он тогда играл, с какой отчаянной яростью сражался за каждый мяч, как стремительно перемещался по полю! Он даже забил один гол — его хлопали по плечам, кричали ему что-то, ликованию его не было предела. Никогда еще не был он так счастлив. И вдруг в самый разгар игры появился тот самый — опоздавший — игрок, которого заменял Перфильев. «Валяй, пацан, отдыхай!» — крикнул Перфильеву капитан команды, и Перфильев даже не сразу понял, чего от него хотят, — так это было несправедливо и неожиданно. Разве он играл хуже других? Разве не заслужил того, чтобы остаться в команде хотя бы до конца этого матча? Но опоздавший игрок уже нетерпеливо гарцевал за воротами, разминаясь, и капитан команды подталкивал Перфильева прочь: «Иди, иди, пацан, не задерживай…» Что ему оставалось делать? Он ушел с поля, спрятался за пыльные кусты и, измазанный, весь в ссадинах, заплакал. Внезапный переход от радостного ощущения собственной необходимости, от ощущения полноты счастья к мукам уязвленного самолюбия был особенно болезненным. Эти свои слезы Перфильев запомнил на всю жизнь.