В тюрьме - Михаил Ольминский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Особенное внимание обращаю в книге Серошевского на обиходные мелочи. Самый важный вопрос предстоящего пятилетия моей жизни: будет ли возможность пользоваться хоть, самой маленькой керосиновой лампой или свечами, или же всю сплошную трехмесячную полярную ночь придется довольствоваться светом дров от камелька? Возможно ли будет завести стол, кровать, сносную посуду? Каковы будут условия жизни в течение короткого полярного лета? Серошевский пугает комарами. Однажды на его глазах комары до смерти заели быка: у животного желудок и легкие оказались битком набиты комарами, которые до того «кровожадны, наглы и так их много, что в комариных местах положительно способны свести с ума, ослепить и задушить человека». Волков там мало, а медведи не отличаются деликатностью: один забрался через окно, поел в избе все, что понравилось, и удалился, открыв дверь изнутри, а другой влез в погреб, пообедал маслом и молоком и тут же расположился спать. При нападении комаров медведь ревет и до боли бьет себя лапой по «физиономии». Воробьи расселяются по области соответственно распространению земледелия.
В общем о ссылке думалось без волнения, пока дело шло о самых общих условиях будущей жизни. Но вот в самом начале последнего года мои посетители стали покупать для меня разные мелочи (белье, письменные принадлежности) «на будущее время». Раз или два показывание этих вещей на свиданиях развлекло меня, а затем вдруг так тяжело стало при мысли об остающемся почти целом годе одиночки, что я поспешил прекратить это «развлечение».
21 декабря я, по арестантскому выражению, «разменял» четвертую сотню дней: раньше оставалось четыреста и больше, а с этого дня – триста девяносто девять. Даже страшно делается при воспоминании, что было когда-то семьсот девяносто девять и даже девятьсот девяносто девять. Но важность дня 21 декабря бледнеет перед тем, что недалеко впереди, и потому я не слишком предаюсь восторгам, хотя настроение в целом очень хорошее. В конце декабря редко вспоминал о числе остающихся дней; 28-го только к обеду вспомнил, что нужно сосчитать: оказалось только триста девяносто два дня, или пятьдесят шесть недель.
Ну и пусть их: я к этому теперь равнодушен, так как есть дела поинтереснее.
И начал писать письмо.
С наступлением календарного нового года вдруг стала все сильнее волновать мысль о моем «новом годе». В день первого января оттоптал ноги, весь день шагал по камере и на другой день чувствовал себя как после очень длинного пешего путешествия. И все-таки что-то подмывало всякую минуту вскочить с табуретки и вновь начать бегать. Задумал было составить список вещей, которые придется впоследствии взять с собой в дорогу, и слишком разволновался при мысли, что этим вещам придется пролежать в тюремном цейхгаузе еще более года.
Все же первая неделя января прошла быстро и хорошо. Вторая была хуже. Спать стал плохо. Воспользовался тем, что свет от фонарей со двора достаточно освещает камеру, и устроил себе двухчасовую прогулку при открытой фортке после девяти часов вечера, когда тюрьма уже спала. Временами останавливался и, приложив газету к стене, наводил на ней карандашом буквы, которых не мог видеть, а утром расшифровывал эти причудливые письмена: буквы бежали во все стороны, строчка наползала на строчку, и было забавно.
23 января не мог освободиться от гнетущей мысли, что осталось больше года. С тем и спать лег. Во сне видел, будто получил три телеграммы с поздравлениями и будто разрыдался над ними, а затем приснилось, будто моя дурацкая газета («Торгово-промышленная газета») подверглась цензурному преследованию за свое постоянное напоминание о пользе грамотности.
Утром проснулся с радостным сознанием, что случилось что-то очень хорошее. Но потом вспомнил, что в пересыльную тюрьму отправляют отсюда после обеда, и с огорчением сказал:
– Все еще больше года!
Часов с двух, после обеда, меня начало разбирать. Вспомнилось все пережитое за сорок пять месяцев, со дня ареста, – не подробности, а целое, и это целое представилось огромной горой. Я еще вплотную около нее, но она уже позади. Иногда оборачиваюсь и, с ужасом глядя на эту громаду, думаю:
«Неужели ты для меня уже прошлое? Неужели возможно, что и остающийся участок будет со временем пройден, что он оставит по себе след только в воспоминаниях?»
При мысли о возможности этого я терял всякую власть над собой…
Отвлекшись чем-нибудь, я вдруг возвращался к мысли, которая камнем давила с самого сентября, и по привычке думал:
«А все-таки осталось еще больше года».
Но тотчас спохватывался и радостно исправлял свою ошибку. В пятом часу вечера получил поздравительную телеграмму, которая меня чрезвычайно обрадовала и в то же время окончательно прорвала плотину…
В седьмом часу вечера на душе стало так хорошо, мирно и спокойно, как давно не было. Тихо улыбался при мысли о недоумении тюремного начальства, когда поздравительная телеграмма «с новым годом» получилась 24 января. Очевидно, справлялись: на телеграмме поставлена справка о том, когда кончается мой срок, и номер дела.
Думал о завтрашнем дне, когда уже с полным правом можно будет говорить:
– Осталось меньше года. Как это будет хорошо!
Раньше побаивался, что, доживши до 24 января, почувствую разочарование, как было 24 июля. Теперь убедился, что это совсем не то. И припомнился давно забытый разговор с товарищем.
– Очень ли рады вы были, когда наступила вторая половина?
– Да. Но вот была настоящая радость, когда осталась последняя треть: это совсем другое – когда знаешь, что прошло уже вдвое больше, чем осталось.
А у меня к этому присоединяется еще мысль, что остающаяся треть составляет полный год, один год. Он будет подвигаться вперед, и -при каждом повороте колеса времени будет являться мысль: это последний раз!
Скоро масленица – последняя масленица! Начнется весна, последняя весна! Как целителя мучительной раны и предвестника воли я буду наблюдать течение этого года. Выше станет подниматься солнце, крыши обнажатся от снега и плотнее лягут снежные дорожки; оживятся воробьи на безлистных акациях, и понесут голуби солому в гнездо, – это будет для меня здесь последний раз! Заиграет потом Нева блестками волн, цветы зажелтеют на тюремной лужайке, появятся неловкие молодые голуби с желтым пушком на спине и раздастся гармоника на неуклюжих барках – в последний раз! А там вновь нависнут осенние тучи, и барки будут скрипеть над волной, и длинные темные вечера настанут – в последний для меня раз! А потом наступление последней зимы: потемнеет хвоя опушившихся инеем елей, потеряют свой золотисто-праздничный вид ноготки, высясь над свежим снегом, и Нева будет снежной пеленой резать отвыкнувший глаз – все в последний, последний раз! И настанет день… Как это возможно? Неужели придет конец одиночке? Неужели вся эта мука окончательно забудется? Каким будет этот день? Не могу думать о нем, – слишком тяжело.
Получил письмо с воли, от товарища: «Вы нередко меня ободряете, когда бывает минута подавленности, и в настоящую минуту мне особенно ярко рисуется ваш стоический образ…»
Если бы он только мог полюбоваться «стоическим образом» в день наступления последнего года!…
IX. ПОЕЗДКА В СЫСКНОЕ. БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ ОЖИДАНИЕ
Первая неделя «моего нового года», как и следовало ожидать, прошла медлительно, но спокойно. На второй день уже удивлялся, с чего это вчера так разволновался. Возобновил свои работы, хотя временами подмывало побегать из угла в угол и обдумать на досуге новое положение. Прошла еще неделя, и я уже приступил к «размену» пятого десятка недель: осталось сорок девять с дробью. Раньше более крупной мерой времени после месяца было полугодие, теперь само собой стала складываться средняя мера – десяток недель.
Стал ловить себя на новом взгляде на свое положение. Гоню этот взгляд как преждевременный, но он возвращается. Это новое заключается в том, что я не чувствую себя заброшенным в одиночку на какой-то безграничный период: нет, я здесь временно. И уже не в такой мере противопоставляю себя одного всему миру. Ослабло чувство отчуждения от всего того, что за пределами тюрьмы.
Зима стояла мокрая и только к февралю собралась с силами и дошла до десяти градусов; но дня через два черное дыхание вновь завихлялось из стороны в сторону; почва едва прикрыта снегом. Это еще не весна, но сенные барки уже расторговались и стоят прозрачными скелетами, а ледоколы очень спешат – значит, во всяком случае, не за горами весна, последняя весна! А пока что наступает мертвый сезон безвременья, когда все приелось на прогулке. Только дни заметно удлиняются – в пять часов еще светло, и можно бы перевести прогулку на летнее положение, то-есть делать ее два раза в день. Но с этим не спешат. Может быть, жалеют надзирателей, которым стоять целый день на морозе действительно тяжело. Тяжело и голубям: их изгнали с тюремного чердака, забили все входы, и теперь этим «господам», очень привязчивым к месту, приходится ютиться на ветру, по карнизам.