Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941 —1942 гг. - Яров Сергей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ощущение несправедливости из-за того, что тяготы по-разному раскладываются на ленинградцев, возникало не раз – при отправке на очистку улиц, из-за ордеров на комнаты в разбомбленных домах, во время эвакуации, вследствие особых норм питания для «ответственных работников». И здесь опять затрагивалась, как и в разговорах о делении людей на «нужных» и «ненужных», все та же тема – о привилегиях власть имущих. Врач, вызванный к руководителю ИРЛИ (тот беспрестанно ел и «захворал желудком»), ругался: он голоден, а его позвали к «пере-жравшемуся директору»[333]. В дневниковой записи 9 октября 1942 г. И.Д. Зеленская комментирует новость о выселении всех живущих на электростанции и пользующихся теплом, светом и горячей водой. То ли пытались сэкономить на человеческой беде, то ли выполняли какие-то инструкции – И.Д. Зеленскую это мало интересовало. Она прежде всего подчеркивает, что это несправедливо. Одна из пострадавших – работница, занимавшая сырую, нежилую комнату, «принуждена мотаться туда с ребенком на двух трамваях… в общем часа два на дорогу в один конец»[334].
«Так поступать с ней нельзя, это недопустимая жестокость»[335]. Никакие доводы начальства не могут приниматься во внимание еще и потому, что эти «обязательные меры» его не касаются: «Все семьи [руководителей. – С. Я.] живут здесь по прежнему, недосягаемые для неприятностей, постигающих простых смертных»[336]. И другие обращали на это внимание. В.Ф. Черкизов с раздражением писал о начальниках цехов, которые неплохо обжились в своих кабинетах[337], а работница одного из магазинов даже делилась обидами с людьми из очереди: «30/ХII все завы отделов в магазине за перегородкой жарили мясо и пили вино, а нас, продавщиц, не допустили»[338].
И во время эвакуации внимательно подмечали, кто пользовался преимуществами при посадке в поезд и пренебрегал строгими запретами – неразбериха с «посадочными талонами» очень этому способствовала. Так, В. Кулябко, ища отведенное ему место в вагоне, обнаружил, что тот занят «всякими „деятелями", по преимуществу – определенного типа, причем вещей у каждого не 30 кг, как положено, а во много раз больше»[339]. Видимо, такие случаи не являлись единичными – недаром начальник Управления НКВД ЛО П.Н. Кубаткин в спецсообщении, направленном А.А. Жданову и М.С. Хозину 10 декабря 1941 г., передавал циркулировавшие слухи
о том, что «из города эвакуируются в первую очередь руководящие работники, их семьи и части Красной Армии, остальное население эвакуироваться не будет»[340]. О «разнарядке» на эвакуацию знали многие и прилагали все усилия, чтобы оказаться среди тех, кто получал разрешение выехать из города. Откуда у них могли возникнуть сомнения, что и другие не поступали так же? Д.С. Лихачев не раз отмечал в своих воспоминаниях, как директора и руководители институтов спешили первыми покинуть Ленинград – а ведь это происходило на глазах у всех.
Особое возмущение вызвала эвакуация осенью 1941 г. на заводе «Большевик». Из города вывозились только семьи руководителей предприятия. Предполагалось отправить их на барже, которая была «комфортабельно оборудована и снабжена массой продуктов (шоколад, конфеты, мука и т. д.) за счет завода»[341]. Ропот «общественности» был столь велик, что партком запретил отправку судна.
3
Понятие о справедливости, являясь одним из прочно усвоенных моральных правил (тут можно говорить не о многолетней, а о многовековой традиции), предполагало и выражение благодарности в ответ на благодеяние. Не всегда таковым мог считаться некий «материальный» подарок, и речь не шла, конечно, о четко установленных эквивалентах «обмена». Люди стремились отблагодарить, чем могли, по доброй воле, никем не понуждаемые к этому Другое дело, что этого нередко ждали[342] и отмечали, когда такой порядок нарушался.
Ставший постоянным обмен благодарностями явился осью рассказа В. Кулябко об эвакуации его из города. Уезжая, он отдал ключ от квартиры семье Кузнецовых – своих знакомых. Так, наверное, было надежнее, чем, согласно инструкции, сдавать ключи в домоуправление. Так, видимо, было лучше и для его знакомого. Стремясь отблагодарить, он вызвался свезти вещи В. Кулябко на вокзал на детских санках. Кулябко, в свою очередь, снова решил не оставаться в долгу: «Поскольку с кормежкой у Кузнецовых не густо, я решил сварить и отдать Ник[олаю] Ивановичу] хорошую порцию макарон, чтобы как-то компенсировать его энергетические затраты на поход до вокзала и обратно. Он долго брыкался, но я… поставил кастрюльку на стол и твердо сказал, что назад не возьму. Накануне дал им последнюю бутылку подсолнечного масла…»[343].
Пренебрежение этим обычаем оценивалось весьма резко. Чувствовали обиду и отмечали ее в дневниках и письмах. Описание своих «даров» в них нередко оказывалось куда длиннее, чем перечисление чужих. «Она… даже не навестила нас ни разу, не предупреждала. Такая свинья, папа ей помог, топил комнату, похоронил мать, нашел людей для похорон, затем вставали в 7 ч. утра, ставили ей самовар, поили утром и вечером, а она, когда увидела, что надо сообща воду таскать, удрала…», – возмущенно писала о своей соседке Н.П. Заветновская[344].
Чем проще и безыскуснее люди, тем быстрее это «материальное» (и только «материальное») оказывается на первом плане. «Приземленные» бытовые ситуации, обнаженность намерений, какая-то почти детская непосредственность в изложении обид – ничто из этого, однако, не мешало блокадникам решать «последние вопросы». Причины морального выбора здесь предельно открыты – без завесы культурных догм, но в недвусмысленной четкости поставленных вопросов, на которые считают возможным дать лишь один ответ. «У нее 2 ведра капусты, а когда я от себя кусок хлеба отнимала и шла на рынок менять, то она мне даже капустинки не дала… Она приехала ко мне, я ей последнее отдавала…», – изливала А.И. Кочетова свои обиды на бабушку, оскорбившую ее[345].
4
Ее обижали и другие люди. И тот же каскад сумбурных возражений, отмеченных трогательной простотой, в ее письмах матери. Она жила у своей подруги Жени и дочь ее, Галя, как-то особенно невзлюбила А.И. Кочетову, «говорила, что ты нам надоела, что уйди, мама на тебя смотреть не хочет и т. д.».[346] Почему с ней так поступают? Это несправедливо: «От моей порции хлеб, конфетки таскала… Я же Жене помогала очень много. У нее была потеряна карточка, дак она с Галькой на мой паек жила, продукты мои тратила, когда меня дома нет»[347].
В этом конфликте, где смешались и личная неприязнь, и наивная надежда на то, что подарки должны быть по достоинству оценены, с незамутненной ясностью выявилось понимание справедливости в блокадное время. А.И. Кочетова жила у подруги, потому что там было тепло, – и знала, что за это надо платить, терпеть, когда «втихомолку» едят ее хлеб. Подруга, похоже, принимала это как должное. Когда А.И. Кочетова сама оказалась на блокадном «дне» и помочь ничем не могла, исчез и повод допускать ее к чужому очагу. Детям, не усвоившим еще простых житейских правил, легче было выразить эту мысль в самых резких словах. Все просто и ясно; обида возникает из-за того, что считают обмен неравноценным.