Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спят дети – Сережина дочь и Борисов сын, и в простлавшейся темноте майской ночи, успокоившейся после небывалого ливня, все отступило, стало нереально. Какие-то иные измерения скользнули в окно, распахнутое над летним двором и с потухшими окнами.
Голос Марины в ночи кажется глуше, что-то в нем от теней затонувшей в сумраке комнаты:
– Понимаешь, Ася, это были двое чудных юношей. Два друга. Совсем разные! Павлик Антокольский, чем-то напоминающий Павла Первого, некрасивый (прекрасен!), тонкий легкий, стремительный, актер, режиссер. Чудесные стихи у него! А Юрий Завадский, актер, тоже красавец. Высокий, светлый. Талантливый в каждом движении – увидишь его в
«Принцессе Турандот», достану тебе через Павлика контрамарки, пойдем с Андрюшей. Наша дружба – та, тех дней -длилась какие-нибудь недели, но это был совершенный сон! Мы почти не расставались. Просто не выходило расстаться! Мы теперь редко видимся, жизнь метет, как метель, но это были друзья настоящие… Слушай – Завадскому:
Я помню ночь на склоне ноября.
Туман и дождь. При свете фонаря
Ваш нежный лик – сомнительный и странный…
Знобящий грудь, как зимние моря,
Ваш – нежный лик при свете фонаря…
Огонек папиросы жадно загорелся в темноте, Марина продолжала:
– А вот это примерно того же времени:
Мой путь не лежит мимо дому – твоего.
Мой путь не лежит мимо дому – ничьего…
А все же с пути сбиваюсь (особо – весной!).
А все же по людям маюсь, как пес под луной.
Она сказала стихи до конца.
И на одном дыхании, просто, как неизбежное сейчас, здесь: Сереже -
Писала я на аспидной доске,
И на листочках вееров поблеклых,
И на речном, и на морском песке
Коньками по льду и кольцом на стеклах,
– И на стволах, которым сотня зим…
И, наконец, – чтоб было всем известно!
– Что ты любим! любим! любим! – любим!
Расписывалась – радугой небесной…
Как я хотела, чтобы каждый цвел
В веках со мной!
Под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-накрест перечеркивала имя…
Но ты, в руке продажного писца Зажатое!
Ты, что мне сердце жалишь!
Не проданное мной! Внутри кольца!
Ты – уцелеешь на скрижалях!
– Ну, и, если хочешь, – последнее, недавнее. Из цикла «Ученик». (Марина не сказала – Волконскому, но я поняла: ему.) Поняла еще в первой, нет, перед первой строкой по
насторожившейся своей – ежом – шкуре: из того растворенного внимания, в котором молча глотала стихи – движением слуха, трезво приготовившегося к враждебности.
Быть мальчиком твоим светлоголовым, -О, через все века! -
За пыльным пурпуром твоим брести в суровом Плаще ученика…
Я дослушала и – через силу:
– Хорошие. Ты – уверена в них?
Ответ? Его не было.
Я не могла простить ему (рассказала Марина) его первого телефонного ответа – сухого, дерзкого (княжеского?). Потом в ней уверился. Она переписывает ему его рукописи…
– Да, моя «Метель». Так я назвала одну свою пьесу, я мало пишу стихов отдельных, тянет к пьесам в стихах, прочту тебе. О Казанове. Там Генриэтта в придорожной гостинице пишет кольцом, алмазом, на стекле окна – вензель… Ах, Ася, разве расскажешь все! Прочтешь мои «Переулочки», искушение плотью, затем – высотою… она превращает и его – в тура. Всех прочтешь…
Комната совсем темна. Лежим, глаза в ночь. Марина говорит. Я слушаю:
– …Сонечка Голлидэй! Актриса Театра Вахтангова. Разве расскажешь? Это – целая жизнь… Неотразимое обаяние… Благородство! Я тебе покажу – в старый, полупустой альбом вставила ее фотографию: маленькая, худенькая, огромные глаза, светлые, и две длинные великолепные косы. Как талантлива была! Могла бы стать – мировой! Трагическая судьба…
…Борис Бессарабов (он не застал тебя, жаль, через людей передал, – ну, ты его тут увидишь) – юный, мужественный, а румянец детский, или, как бывает у девушек, – «кровь с молоком». Настоящая русская душа! Так ко мне привязался! Красноармеец. Как понимает стихи! Друг. Все сделает, что нужно. Редкий человек. Да. А другие – поживешь, увидишь: я окружена петухивами. Даже не хочется имена называть. Женщины в большинстве, увидав, что трудна жизнь, вышли замуж, поклонились дельцу. Другие сменили мужей на более выгодных… Я в пустыне жила! Изредка – оазис, и все.
Я очень очерствела, и не жалею. Многие чувства оказались, при моем же взгляде на них, сентиментальностью? Я почти совсем разуверилась в людях! А ты?
И тут я начинаю, кинув голос в ночь, а Марина слушает:
– Петухив. Это я понимаю! Но вот ты назвала уже стольких! Бессарабов, те двое – ведь люди? Сонечка… В пустыне? ну пусть кто-нибудь не собой оказался, то есть именно собой, а не тем, кому были стихи… Казался одним, оказался – другим…
О себе говорить странно, но и у меня был смешной случай с татарином, мне сказавшим: «Мучаешь себя, под окнами ходишь в немецкой колонии, голодная, кофту, платье последние вымениваешь на молоко – сына кормить! Зачем? Приходи вечером, все у тебя и у сына будет – и платья, и яйца, и масло, и молоко…» Так это даже не петухив, дурак просто -он же не виноват!.. Сережу Соколова увидишь – тоже редкость, как Бессарабов. Но они – есть… Ничего не ждал от меня. Я лежала одна в доме, в степи, в ящуре – болванская такая болезнь, от чабанской брынзы, – голова как котел, страшный жар, завеса слюней, как у идиота, и весь рот в пузырях – ни еды, ни питья. И всех заразишь, подойти не даешь никому. Засыпала, теряла сознание… Просыпаюсь -ночь. Горит затененный ночник. Кто зажег? В имении у друзей прислуги боялись заразиться, не шли. В ногах кровати сидит Сережа Соколов, сторожит меня. Встает, наклоняется. «Что Асе дать? Чего хочется? Пить?» (как Маврикий…) И просидел надо мной без сна всю ночь, а ведь устал, издалека приехал на велосипеде… не отошел, пока не привезли ляпис, тогда стало легче. От ящура умирают, но вот – не судьба. Сережа будет в Москве, поступит в университет. Комсомолец. (Сын священника, у него чудный отец!) Сережа и тебе дров нарубит и паек притащит. Сережа – не петухив…
– Ну, а потом что было? – спросила Марина, шевельнув головой у моей, и ее волосы легли мне на щеку, точно мои. -Ты осталась на зиму в Коктебеле?
– Нет, там было трудно с едой Андрюше и с дровами. И не было зимних комнат. Мы зимовали в Судаке, верст пятьдесят мимо деревни Козы, где нападали зеленые. Там был чехословацкий отряд, им командовал русский. Их было двадцать семь человек: они отбили нападение трехсот зеленых. Они перерезали провода, овладели банком, почтой.
Красный Крест, где мы лежали с Андрюшей, был в самой зоне огня. Пули свистели. Это было так сразу – в палатах захлопнули ставни, но мне надо было идти через двор, и я ощутила страх. Трусость. Я боялась идти мимо пуль. Было много убитых за больницей. Во дворе был убит молодой отец двух детей, приехавший из Феодосии навестить их и больную жену; только выбежал во двор – наповал. Сколько я видела горя в эти годы! В нем притупилсь мое.