Актовый зал. Выходные данные - Герман Кант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Замечательный — нет, слишком часто я смотрел теперь на вещи собственными глазами; у меня это, можно сказать, вошло в привычку, мать быстро все подметила, а когда поняла, что моя манера принимать все в штыки — следствие визита к ее озлобленному брату, сказала:
— Он же слепой, в этом все дело!
Но я думал о том иначе.
Когда западноберлинский полицейский арестовал меня за то, что в моих запрещенных листовках речь шла о мирных переговорах, он еще на ступеньках участка сказал мне:
— Уж мы вашего брата раз и навсегда отвадим!
Таков полицейский, а вот я: я совершил поступок, за который дома мне влетело по первое число, поскольку мой поступок находился в вопиющем противоречии с текстом моей листовки, был вредным и бессмысленным, и научиться таким поступкам я мог только в западноберлинском кино; итак, я выслушал полицейского, прикинул, от чего он хочет меня отвадить, да к тому же раз и навсегда, и врезал ему в скулу; лишь возвращаясь поспешно домой, я воскликнул:
— Никогда!
Однажды, сочтя остроумными сатирические стишки на «пилюли», я опубликовал их, а сестра Туро сказала мне:
— Сколько, собственно говоря, у вас детей, господин Грот? Если я правильно сосчитала, у вас один Давид. Не спрашиваю, как вам это удается; полагаю, ничего оригинального вы не придумали; поработаешь десяток лет акушеркой, приблизительно представляешь себе, что к чему. Как вас угораздило напечатать этакий дрянной стишок, вот что я хочу спросить. Никто не упрекнет меня в том, что я не люблю детей; слишком многим я помогла явиться на свет, и я всех любила, всех, господин Грот, мне хотелось бы повидать их всех, как время от времени я вижу Давида. Я от души радуюсь, поверьте мне, когда слышу, как эти парнишки рассуждают о машинах, о музыке бит, о математике, и думаю: ах, малыш, теперь ты задаешься, но я помню, как ты жадно хватал ротишком воздух, и как от тебя пахло, и как ты силился показать, что мы тебя бросили помирать с голоду. И порой мне хочется напомнить: эй ты, похвальбушка, громовержец, а знаешь, кто тебя первый шлепнул по попке? А что ты скажешь, если я скажу: ведь я и пудрила ее. В каждой профессии есть свои подводные камни, но каждая профессия таит в себе нечто, из-за чего ее ни на какую другую не променяешь. Вот я, например, сижу в трамвае, разглядываю окружающих девиц и думаю: ну-с, фрейлейн, а не встречались ли мы с вами? Иной раз я, глядя на этих же девиц, думаю: а когда мы с тобой опять встретимся, когда ты пожалуешь со своим чемоданчиком и своими страхами? Я еще не так долго работаю, чтобы мои первые пожаловали рожать своего первого, но ждать уже недолго. У них уже круглятся коленки, и в объеме груди так называемая акселерация дает себя знать; в тот день, когда явится первая, для меня будет ясно: вот я в некотором роде и бабка. Но хватит болтать обо мне и хватит о зеленых юнцах; поговорим о стишке в вашем журнале. Значит, куда как смешно, что придумали средство, чтоб с акробатикой покончить, и с ночной математикой, и чтоб промышленные изделия не путались в высокие чувства, вам, выходит, смешно, что людей освободили от страха? Меня это удивляет, таким я вас не знаю. Ведь вы всегда тут как тут, когда надо дать отпор страхам; что же здесь смешного? На днях я слышала по радио певца, он пел «черные», как их называют, песни, вообще говоря, они не в моем вкусе, почти все, что он пел, не в моем вкусе; одна песня хоть и не понравилась мне, но что-то в ней было. Он пел о чьей-то жизни, никудышная была жизнь того человека, ничего-то у него не ладилось, а если что сладится, он и сам не знал для чего. Певец в известном смысле был прав, когда в каждой строфе спрашивал: «Для чего же ты пришел в мир?» Не понравилась мне эта песня, впечатление такое создавалось, что не об одном горемыке идет речь; в ней шла речь обо всех людях и о всей нашей жизни, я об этом придерживаюсь другого мнения. Его вопрос мне понравился: «Для чего же ты пришел в мир?» Вопрос мне знакомый по моей профессии. Порой и меня эта мысль занимает, когда я на родителей гляжу: болтаются по жизни без толку, сами себе не рады, сами себя терпеть не могут, знают, что ни на что не годны, что свой шанс упустили, слоняются без вкуса по жизни, оживляются, только когда дело доходит до постели; и вот нарожают шестерых детишек, а на тех стоит только взглянуть — и понимаешь: школа в одиночку с их разболтанностью не справится, а тут уж и номер семь готов; вот когда я думаю: «Зачем же ты пришел в мир?» Правда, для таких людей и «пилюли» пустое дело, я не обольщаюсь, у них же никакой дисциплины. Есть, однако, множество других людей; то болезнь, то анатомические особенности, неладно с жильем или работа, которую не хочется бросать, учеба, которую придется прервать, а то мужчина, с которым тебе хорошо, но для замужества нужны более веские причины. Можно, конечно, сказать, что беды эти всегда были. Верно, горе тоже всегда было. А прежде и родильная горячка всегда была. Стишок в вашем журнале, господин Грот, на мой взгляд, ничуть не забавный, знаете, что, на мой взгляд, забавно? Представляю себе, что папа римский читает ваш журнал и этот дурацкий стих и удовлетворенно кивает, он доволен. Господин Грот, он доволен вами, ведь он тоже учит, что иначе, как ради детей, — это грех. Может, вас на личную аудиенцию пригласят и дозволят кольцо облобызать, такая у них заведена мода. Но если говорить серьезно, хотя бы для людей, которые хотят детишек, но почему-либо задумываются — для чего ты именно сейчас придешь в мир? — хотя бы для таких людей это изобретение благо. Я считаю: все, что освобождает мир от страха, или от утайки, или от притворства, — благо; и если что-то позволяет наслаждению и радости идти рука об руку — значит, это превеликое благо. Не знаю тонкостей вашей профессии, господин Грот; мне же вот какая мысль пришла в голову, когда я решила — выскажу-ка я господину Гроту свое мнение о несуразице, какую он напечатал. Так вот, мне пришло в голову, что кое в чем наши профессии сходятся: если я допускаю ошибку, страдают другие, порой всю свою жизнь. То же самое на любой работе, и на вашей, надо полагать, тоже, но от ошибок на вашей работе страдают разом тысячи. Ничего не могу поделать, мне было бы не очень приятно, знай я, что по моей вине тысячи людей сегодня так же идиотски хохотали, как их деды сто лет назад над прививкой оспы. Пожалуй, я бы над этим крепко призадумалась.
Такова сестра Туро, а вот я: как ни тяжко мне было, я крепко призадумался.
Когда мне пришлось послать в Конго нашего редактора, и, пожалуй, даже самого лучшего, мы с ним по одному вопросу резко поспорили, и он мне заявил:
— Вы — начальник; если прикажете, я подчинюсь, хотя должен вам сказать, что считаю ваше требование излишним. Прививки, ну ладно, без них не обойтись. И хватит, я сыт по горло. Все прививки, вместе взятые, хуже, чем болезни, против которых они задуманы. Меня теперь ни холера, ни свинка не возьмет, а над малярией я только смеюсь. Правда, смеюсь я осторожно, эти чертовы иглы продырявили мне все тело. Если врачи станут еще меня обследовать, качать из меня кровь, разглядывать ее, так ведь, кроме профилактической жидкости, которую они же влили в меня, все равно ничего там не обнаружат. И вообще это пустая формальность, больше из-за соцстраха. На рентгене я был совсем недавно, сердце у меня здоровехонькое, с давлением я в наилучших отношениях; нет, не пойду я к врачам. Говорю вам откровенно, коллега Грот, я считаю все это излишним и по доброй воле никуда не пойду. Разумеется, я пойду, если вы прикажете, вы — начальник, я знаю свои обязанности…
Таков редактор, а вот я: я к нему очень хорошо относился, дельный, мужественный человек, он умел говорить, видеть и писать, на него можно было положиться; подчеркивать, что я начальник, мне вовсе не улыбалось, а потому я не настаивал на обследовании — он прожужжал мне все уши — и наконец сказал:
— Что ж, поступайте как знаете!
Вот, однако, какое дело: расхваливая свои органы, он не упомянул желудка и на то имел веские причины. Позже я узнал: у него с кислотностью был какой-то непорядок, небольшая сама по себе беда, даже маленькая, и дома он прекрасно с ней справлялся. Но он хотел попасть в Конго и опасался, что доктор даст ему проглотить мерзкую кишку только затем, чтобы потом объявить:
— Нет, господин хороший, оставайтесь-ка лучше дома!
А я, не желая подчеркивать, что я начальник, сказал: «Что ж, поступайте как знаете!»
В Конго ему ехать не годилось, еда ему там не годилась, а уж расстояние до ближайшей больницы и вовсе не годилось. Сперва просто расстроился желудок, потом началось что-то вроде желтухи, дальше заболела печень, и рот, пожалуйста, человек на себя не похож, а все по моей милости.
Теперь мне иной раз приходится довольно резко подчеркивать, что я начальник.
Когда мне предложили стать главным редактором «Нойе берлинер рундшау», у меня возникли сомнения, и товарищ Возница Майер сказал: