Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если Вы вернетесь, жизнь моя, нелепая, безрассудная, богемная, свободная, станет гораздо более трудной. Она сразу станет чужой мне. Вы, пожалуй, вообразите снова, что она – Ваша. Вы, пожалуй, увидите во мне прежнюю королеву и прежнего Ястреба. Что же я буду делать?
Couvres ton lit desert comme un sépulcre – et dorsDu sommeil des vaincus et du sommeil des morts[978].
Это – я обещаю Вам. А может быть, я говорю с мертвым? Что´ знаю я о Вашей жизни в жизни?
В день Бастилии Вс[еволод] Р[ождественский] предлагает мне сотрудничать в «Звезде» и в «Ленинграде». А я, как норовистая лошадь, сразу начинаю злиться, храпеть, косить глазом и упрямиться. Кто скажет – почему?
Литературные пути – трудные.
Вс[еволод] Р[ождественский] сравнивает меня (кроме всего прочего) с Верой Холодной и Франческой Бертини.
Позже – обедает Анта, с которой мне всегда очень больно и очень хорошо.
Еще позже – мы с нею у Ахматовой, где петушистый крикливый мальчик Громов держится «пай-мальчиком на кончике стула». В заштопанном старом халате Ахматова – все-таки царица. Халат она зовет «мое рубище». В этом – вызов оскорбленной и не изжившей себя женственности. Говорим обо всем – о Блоке, о Берггольц, о модерне. Громов: «У Анны Андреевны единственный недостаток – она любит стихи Берггольц». А Анна Андреевна улыбается – и молчит! Она молчит – и Громов этого не видит.
Умный мальчик. Опасные пути. Признает только двух современных поэтов – Пастернака и Ахматову. Блока умно относит к XIX веку.
Я уже давно говорю, что XIX век затянулся и кончился не в 1899-м, в ночь на 1 января 1900-го, а где-то после 1917-го: в России после Октября, в Европе после 1918 года. Не иначе. Поэтому, конечно, и Блок от XIX, а не от нашего, ХХ. И «Скифы», и «Двенадцать» – только преддверие ХХ.
Ахматова великолепна.
Любопытно, что в поэме своей недавно вычеркнула посвящение Intermezzo: «В. Гаршину»[979].
Рукопись она подарила мне. Спрашиваю:
– Посвящение вычеркиваете?
– Конечно. Ну при чем здесь Гаршин, правда?
– Правда.
(А внутри у меня – вопросец: не потому ли, что в гнусном «Ленинградском дневнике» Вера Инбер упоминает о прогулках по блоковскому городу с проф. В. Гаршиным[980]? What is it?[981] Не то ли это самое?)
16 июля, понедельник
Онкологический. Жасмины у М.К. Потом Татика и чудесная прогулка с нею до самой Стрелки. Островов нет – задворки, мусор, свалки, общественные уборные, жалкие цветники. Безлюдно, потому что очень холодно: жестокий ветер. На Стрелке – пустыня, дурацкие львы, взволнованное взморье, шелест пены. Все как когда-то, как сто лет назад… кроме львов!
17 июля, вторник
Целый день у меня Ахматова. Пьем без конца водку; салат из крабов; стихи; музыка; обед – бреды. Хороша и тревожна, когда выпьет. Явные лесбийские настроения, которые я упорно – вторично – не замечаю. Читает свои новые стихи, которыми недовольна:
…даты,И нет среди них ни одной не проклятой…
Прекрасно о буйствующем ветре среди листвы:
Гремит и бесстыдствует табор зеленый…[982]
Неожиданно спрашивает:
– А вы встречали принца?
Чуть поколебавшись (все-таки!), говорю медленно:
– Не-е-ет.
– А я – встречала, – говорит гордо.
– У меня были дэгизированные, – улыбаюсь я, – déguisés en prince, en roy, еn Dieu[983].
– О, они это умеют! – улыбается также.
Большие, полетные разговоры. Поздно вечером Всеволод Николаевич Петров – «настоящий офицер», как говорит Эдик. Почитатель Кузмина[984]. Distingué[985] до потери сознания.
18 июля
Я с Ахматовой. Часы у нее. Дом писателя. Чем-то недовольна, полупечальна, отчуждена. Много интересного о Пастернаке. Внушает свою мысль, как и всегда, боковыми путями. А мысль простая: не поэт больше, не пишет своего, только переводит, поэмы его – не поэзия. (Читай: «Как же может Громов видеть в ХХ веке двух поэтов – Ахматову и Пастернака?» Где же Пастернак?) Загадочная картинка для литературоведов. Ох, как умна. Как древняя змея.
19 июля, четверг
Парголово. Впервые за годы, за годы – поезд, платформы, вагонные пейзажи убогих пригородов.
А в Парголове – только в Парголове и уже в Парголове! – горизонт над полем, запахи сена и дикой ромашки, тарахтящая в пыли телега, муравьи, кузнечики и жаворонки, настоящие жаворонки! Трава. Земля. Осока. Болотца. Зеленые ягоды брусники и голубицы. Сосновые шишки. Меланхолические коровы. Солнце на загорающей руке. Тишина, которая почти оглушает.
Только Парголово… от жаворонков, от кузнечиков, от первой встречи с землей (после стольких лет!) смутное, тяжелое, радостное и горькое: sur les sentiers du Temps perdu[986]… Дубровы. Поворовка. Лесное. Мама. Варенье в саду. Les ombres[987].
20 июля, пятница
«Пигмалион» в Александринке[988]. Ужасно.
21 июля, суббота
Острова с М.С. и Татикой. Чудесное солнце, светлый и тихий залив. Потом прогулка по аллее бедных цветников – и неожиданный дождь, потопный ливень, серые видимые потоки небесной воды. После дождя густо дымится асфальт дорожек. Идешь по необыкновенным дорогам, источающим клубы пара. Люди в вулканических туманах. Любопытно.
25 июля, среда
Вчера ванна у Тотвенов, сердечный припадок. Не могу вернуться домой. Ночую у них. Сердце бьется так, что ему ничего не стоит разорваться. Читаю что-то, курю, никак не заснуть: нежданные клопы.
Встаю рано, разбитая, мертвая, угасшая.
Умное тело снова крикнуло: «Не смей жить, не смей радоваться, не смей любить солнце! Ты не для этого».
А для чего же, Ваша Милость?
31 июля
Хожу. Что-то делаю. Живу.
И ходить и жить – трудно. И физически и по-другому.
Перечитываю Успенского и Фрейда.
Сердце не в порядке.
Дожди. Холодно. Лета словно и не было.
Липы в Летнем саду отцвели без меня.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});