Избранное - Луи Арагон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Похоже на Малларме, вы не находите?
Нет, я не находил. И вообще, мне как-то неловко говорить об этом.
Возможно, неловко мне еще из-за Бетти. Я, конечно, мог бы ей рассказать об этих вечерних прогулках, посмотреть, как она отреагирует. Иногда эта мысль мелькает у меня в голове. Но только мелькает. По правде говоря, я особенно люблю бывать у Книпперле в часы, когда наконец решаются зажечь свет. Mütterchen закрывает ставни. И скрывается в кухне. Свет здесь всячески стараются приглушить. От этого кажется, будто в доме керосиновые лампы, свечи, а не электричество… Днем как-то не замечаешь, что рояль покрыт красным бархатом, он кажется скорее темно-гранатовым. При электрическом освещении бархат словно воспламеняется и бахрома с помпончиками, которая была серой, оказывается розовато-желтой. Бетти играет мне все подряд, что ни попрошу. Она поет:
Sah ein Knab’ ein Röslein stehnRöslein auf der Heiden…[49]
а я думаю о Лени́. Может, я и есть этот wilde Knabe — мальчик-дикарь из песни. Ведь черноглазая Бетти нисколько не похожа на розочку из стихотворения Гёте.
— Бетти, а вы никогда не встречали мальчика-дикаря?
Она умолкает. Поворачивается на своем табурете, внезапно захлопывая крышку рояля.
— А вы, Пьер, — говорит она, — вы ответили бы на подобный вопрос?
Она похожа на цыганку. В конце концов, между нами ничего такого нет. И я не требую от нее исповеди. Она долго молча смотрит на меня. Потом. Ну и ну. Открывает рояль и что-то играет по памяти, что-то никак не вяжущееся с домом Книпперле. Габи Дели пела эту песню в парижском Казино в 1917 году, вернувшись из Америки, откуда она вывезла первый джаз и Гарри Пайлсера.
— Откуда вы знаете это, Бетти?
Она не отвечает. Потом снова поворачивается ко мне. И медленно, словно боится, что я недостаточно владею немецким, декламирует:
Wer nie sein Brot mit Tränen aß,Wer nie die kummervollen NächteAuf seinem Bette weinend saß,Der kennt euch nicht, ihr himmlischen Mächte…[50]
— Вы не знаете этого? Тоже Гёте. В Lehrjahre[51]. Вильгельм Майстер был, вероятно, в вашем стиле. Если бы вам довелось есть слезы вместе с хлебом, если б довелось плакать целыми ночами на вашем ложе… Но где там, вы еще незнакомы с небесными властями!
Что она хотела сказать? Я смотрю на портрет Гёте на стене. Это Гёте, который уже написал «Фауста». Гёте, сожалеющий об ушедшей молодости. Тот, что мог задуматься, не приходится ли ему Беттина дочерью, и, сжимая ее в своих объятиях, вспоминал о Макс Брентано, которая не была еще матерью, когда он в январе 1774 прибыл во Франкфурт… Во мне закипает злость, на языке так и вертится: «Ну, а этот, он что, ел слезы со своей сдобой?» К счастью, я умею сдержать себя. Вдруг меня осеняет — если Вильгельм Майстер… Разве не была Миньона черноглазой цыганочкой? А на вопрос о Габи Дели она мне так и не ответила.
IV
Ein Fichtenbaum steht einsamIm Norden auf kahler Höhe.
Er träumt von einer Palme,Die fern im MorgenlandEinsam und schweigend trauertAuf brennender Felsenwand…[52]
Генрих ГейнеНам, как выражаются, «придали» марокканцев. Три сотни. На кой черт, говорил майор, теперь, когда их больше не убивают. Вполне, заметьте, добродушно говорил, прикрывая конем своего ферзя. Время от времени приходится сыграть с ним партию. Рюмочка шнапса стояла рядом с чашкой кофе. Не всякий день находился служебный предлог, чтобы отвертеться. Дел-то никаких не было! Разве что, когда мой взвод был в наряде, тут уж знай поворачивайся… В сущности, «они» просто не знали, куда их девать. «Они» на языке майора означало офицеры генерального штаба, окаянная порода, грудь в орденах, меж тем как сам он все еще ждал, когда его сделают офицером Ордена Почетного легиона! При том, что на передовую «они» ни ногой. Я готовился объявить ему мат. В шахматах майор — простак. Неплохой человек. Любитель вкусно покушать, только и всего.
В сущности… почти каждая фраза майора начиналась с «в сущности»… в сущности, нам подкрепление ни к чему, но у них командный состав почти весь перебит, а тех, кто уцелел, направляют в крупные города, потому что вид у этих офицеров весьма представительный. Не то что… он понижает голос — Манжматен все еще в комнате — так, чтоб слышал один я. Майор никак не может смириться с тем, что большинство офицеров у него запасники, так что его сообщническая мина, когда он касается этого печального сюжета, напоминает мне, как настойчиво он требовал, чтобы меня, служившего в другом батальоне, перевели к нему, просто из кожи вон лез, чтоб заполучить меня, даже не произведенного еще в офицеры, но хоть выглядевшего браво! В сущности, мы здесь выжидаем, разве есть необходимость оккупировать Эльзас? Но вот после того, как мирная конференция, в январе, примет соответствующее решение, нас отправят в Германию, и тогда марокканцы будут весьма кстати, чтоб нагнать страху на фрицев! Майор никогда не употребляет слова «бош». Крепкие парни, заметьте. Почти все — горцы, уроженцы Риффа, Атласа. Вы заметили, Удри, какими хлюпиками выглядят рядом с ними наши солдаты?
Заметил. Больно смотреть на этих гигантов в их кладбищенской неприкаянности. Высокие фигуры, валандающиеся без дела, дрожащие среди снега, под непонятным ледяным солнцем. У себя в лагере — их расквартировали отдельно от наших ребят — они жмутся друг к дружке. Некоторые поют. Точно овец пасут. Мрачные песни. Они были бы красивы, если бы не такой убитый вид. У некоторых голова обмотана повязкой, в которой спрятан камень. Вместо аспирина. В принципе, пятьдесят из них числятся в моем взводе. Но это на бумаге, а на самом деле они остаются под командой своих унтеров, точнее было бы сказать — тюремщиков; о них вспоминают, только когда нужно послать кого-то в наряд. Не стесняйтесь, господин лейтенант, берите, берите, пусть ваши люди отдохнут. Они — крепкие, к тому же надо их немного отвлечь, они тут, как верблюды, распускают слюни, вспоминая свои дуары…
Крепкие? Как сказать. На следующий же день после их прибытия работы у лекаря стало выше головы. Вместо пяти, шести обычных симулянтов за утро к нему на прием является восемьдесят марокканцев. Поскольку их собрали всех вместе в одном большом бараке, у выезда из деревни, справа… моему фельдшеру достались «чернявые» из трех батальонов. Восемьдесят в первый день, восемьдесят во второй. Тютелька в тютельку, ни больше ни меньше. Хотя он и отправил в госпиталь шестьдесят из первой порции. Шестьдесят? Черт побери, доктор, надеюсь, вы это не всерьез? Господин капитан, посмотрели бы вы на них. Гнилье. Да, да, на первый взгляд — великаны. А приглядишься. Все кашляют, харкают кровью. Когда выслушиваешь — просто кошмар. Все подточены туберкулезом. Хрипы в легких. А то и каверны, при всем их великолепном росте. На второй день он готов был госпитализировать всех, наш лекарь. На третий — вернулись отправленные им в первые дни, в самом жалком виде. Колонной по четыре. Под конвоем французов с примкнутыми штыками. Точно дезертиры. В эвакогоспитале разыгрался грандиозный скандал. Он что, рехнулся, ваш фельдшер? Студент-недоучка. С четвертого курса. Жизни не знает. Ушам своим, видите ли, верит. Он что — воображает, будто здесь богадельня? Ни черта он в марокканцах не смыслит, это не слабаки, вроде него самого. Во-первых, туберкулез у них у всех поголовный. И они отлично живут с ним у себя в горах. И войну с ним прошли. И умирали с ним, любо-дорого было смотреть, как они шли в атаку!
Если нервничать по такому поводу… он что у вас, слабонервный, как девица, ваш лекарь? Короче, майор намылил ему шею. Но на третий день снова явились очередные восемьдесят. Непостижимо. Каждый день одна и та же цифра. Манжматен говорил, что тут работает закон больших чисел. По правде говоря, скорее тут действовал старшина: он сопровождал их к фельдшеру, чтоб переводить… Что переводить? О каждом, кто жаловался, показывал, раздевшись, где у него болит, заходился в приступе кашля, демонстрировал кровь на пальцах, в слюне, он повторял одно и то же: говорит, что его лихорадит, что ему неможется… А с марокканцами он вообще не разговаривал, он кричал. На их языке, неизвестно что. Но они втягивали голову в плечи. Он сам все объяснил доктору. Ежедневно они являлись, чтобы записаться на прием, все триста. «И я решил. Беру восемьдесят. Ни одним больше. Восемьдесят первого — хлыстом. Иначе нельзя!» Я зашел в зал школы, где происходил осмотр, когда больные, постанывая, одевались, а этот старшина с громким криком вышвыривал их на улицу. Фельдшер, бледный, сидел за столом, перед ним лежал молоточек для проверки рефлексов, на коленях — полотенце. В углу санитар лихо мазал всех подряд йодом. Йод, казалось, не приставал к этим большим дрожащим телам оливкового цвета с иссиня-черной растительностью, марокканцы, словно стыдясь своих голых плеч, поспешно натягивали рубашки и приподымали их снизу, подставляя спину санитару. Фельдшер растерянно взглянул на меня: «Что мне делать? У меня всего три койки». Его было жалко. Поэтому я спросил, нет ли в сегодняшней утренней почте новостей из Цюриха? Ах, wozu Dichter in dürftiger Zeit…