Пропавшие без вести - Степан Злобин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ведь вас-то лично, товарищи, мы никуда не отпустим, — сказал Баграмов. — Врачи сумеют у каждого из вас найти по десятку болезней.
— У меня?! — Трудников усмехнулся. Он поднялся во весь рост и легонько стукнул себя кулаком по груди. — Слыхали? Гудит! Я алтайской породы: помереть, конечно, могу, а болезнями мы не хвораем! Обычая нету! Я со своим бараком поеду. Куда другие, туда и я. Правда, хотелось мне одного человечка оставить у вас в лазарете, да вот Михайло Семеныч нахмурится, если скажу. А я не люблю его хмурым видеть. Ему улыбаться к лицу
— О ком это ты? — спросил Муравьев.
— О Малашкине. Леше.
— Как можно! — живо вскинулся Муравьев. — Нет, Леня пусть едет со всеми. Без него команда будет как без души! Он мне сказал о твоих мыслях — так я ему прямо ответил, чтобы он и думать об этом забыл!
— Тут, в лазарете у нас, кое-что намечается. Вы книжечку нашу, «аптечку», читали? — спросил Емельян.
— Шабля принес, — сказал Муравьев. — Начало хорошее. Только надо бы больше на практику нажимать: о пленной жизни, о лагерях. И про войну, конечно, но только конкретнее. А у вас — как для академии! Военной теорией занялись… Информацию надо о продвижении фронтов, информация, агитация! Попроще необходимо!
— Да тут два майора вступили в «теоретическое» соревнование, — усмехнулся Баграмов.
— Пусть они лучше с командирами занимаются — тем пригодится! — возразил Муравьев. — А массе на каждый день нужна оперативная политическая подсказка и, главное, информация. Ничто так не сплотит людей, как добрые вести о наших победах.
— Приемником обзавестись бы! — мечтательно сказал Пимен. — Я, как разведчик, не люблю неизвестности.
— Надо, конечно, — подтвердил Емельян. — Да ведь как его раздобудешь помимо немцев?
— А что же, немцы не люди?! — раздраженно возразил Муравьев. — Надо искать среди немцев, не все же солдаты фашисты! Раскусила какая-то сволочь в гестапо моего Отто Назеля, не случайно его убили…
Баграмов рассказал новым друзьям, как очищается лазаретная атмосфера: об устранении Гладкова, о снятии Краевца и отправке бывших старших.
— Слух от немцев идет, что на месте нашего лагеря будет огромнейший лазарет, — сказал Баграмов. — Я считаю, что надо подготовить ядро, которое заранее установит порядки и все возьмет в свои руки. Вот вы тут для чего нужны. Обстановка лазарета нам очень поможет.
Трудников прохаживался взад и вперед по секции. Муравьев барабанил пальцами по столу.
Все трое задумчиво помолчали.
— А я вот как считаю, Михайло Семеныч, — вдруг оживленно заговорил Трудников: — включить на отправку с рабочими командами меня, Старожитника и Малашкина. А тебя, пожалуй, полезнее тут оставить. — Трудников вопросительно посмотрел на Муравьева, но тот промолчал. — Мне пришлось по сердцу то, что писатель тут затевает, — добавил Трудников.
— Вот что я скажу на это, писатель: мы это дело завтра решим, — заключил Муравьев и поднялся с места. — Между собою обсудим, надежных людей по рабочим командам расставим. Тогда уж поговорим окончательно. Может быть, вы и правы насчет лазарета.
Тесная близость Пимена и Муравьева со всем населением рабочего лагеря произвела большое впечатление на Баграмова. Недаром Муравьев выступал перед людьми так открыто и смело. Все знают его, и он знает всех, и при любой беде все постоят друг за друга.
«А я тут мыкаюсь, выбираю по человечку, шушукаюсь по углам… От недоверия к людям, что ли?! — спрашивал себя Емельян. — А эти организуют людей на дела!»
Наутро к нему опять пришел Муравьев.
— Ну, мы посоветовались. Решили и меня и Пимена тут оставить. Переводите нас в лазарет по какой-нибудь хвори, — сказал он Баграмову.
Перевод обоих из лагеря в лазарет врачи оформили в полчаса.
«Вот они-то и нужны! Их-то как раз у нас в лазарете и не хватало!» — думал Баграмов.
К отправке была подготовлена последняя колонна из рабочего лагеря каменных бараков. После завтрака ее вывели к комендатуре.
В поле мело. В колючей проволоке посвистывал ветер. Собранные на этап пленные в потрепанных шинелях, многие в легоньких летних пилотках, уже во время построения дрожали под жгучим морозным ветром, растирали уши самодельными рукавицами, постукивали ногами в сношенных армейских ботинках, но бодрились, даже посмеивались. Некоторые перекликались со зрителями, сбившимися по ту сторону лазаретной ограды с толпой больных и медицинского персонала.
— Ухайдакают где-нибудь на работах, то к вам же пришлют! — кричал кто-то из колонны.
— С голоду за проволокой подохнуть — и тут не слаще и там не горше! Один лих — германщина! — ответили из лазаретной толпы. — А может, там лучше кормят!
Полицейские сновали у комендатуры, нарочито путая колонну, шумя и озлобленно тыча направо-налево кулаками, чтобы доказать немцам свою жизнедеятельность и «полезность» и, должно быть, мстя за свое бессилие и трусость перед всеми этими людьми, которые в день Красной Армии заставили их весь вечер сидеть под арестом.
— Ну что беснуешься, гад? — схватив полицейского за руку, сказал высокий, костистый парень с мужественным, решительным лицом. — Только тронь кого еще пальцем — мы вас в капусту искрошим, и пулеметов не побоимся. А остатних вас и самих на отправку живо махнут… Тронь еще кого-нибудь, сволочь!
— Обидчивый стал! Кто вас трогает? Становись! — зарычал на него полицейский, добавив смачную ругань. Но не посмел взмахнуть плетью.
— Старожитник Савка, шахтер! — указав Баграмову на костистого парня, с гордостью сказал Муравьев. — Вожак, каких мало! Видал, как полицию усмирил! У него слово — олово!
— По глазам видать, что орел! — поддержал Трудников. — И Малашкин Леша такой же!
— И еще есть люди не хуже, — возразил Муравьев. — Землячки с Алтая и из Донбасса, с Урала есть тоже. Сплотились парни, сжились, сдружились. Не пропадут!..
Немцы в последний раз осматривали колонну, пересчитывали ряды, наконец вручили списки фельдфебелю, который сопровождал этап.
Угоняемых окружил конвой. Готовясь к этапу, солдаты защелкали винтовочными затворами — досылали патроны.
— До свидания, товарищи! Дожить вам до полной победы! — крикнули из колонны.
— До счастливого побега, а там до победы! — осветили из-за лазаретной проволоки.
— Правильно! До свидания дома! Не забывайте!
— Дай бог домой воротиться! — прощались на разные лады.
— Пимен Левоныч! — крикнул в последний раз Старожитник, махнув пилоткой в сторону лазаретной проволоки. — Михайло Семеныч! — окликнул он и Муравьева.
Трудников и Муравьев помахали руками.
— Пимен! Счастливо! Не забывай шахтерскую братию! Случай чего дома скажешь! — выкрикнул и Малашкин.
— Сам дома скажешься! — крикнул Трудников. — Встретимся на Алтае!..
— Семеныч! Надейся! Всю заповедь божью исполню! — обратился Малашкин к Муравьеву.
— Божью так божью, стало быть, бог и на помощь! — отозвался Муравьев.
В общем шуме прощания и выкриках эти намеки ничьего внимания обратить не могли.
— И вам от того же бога удачи! — зашумели в колонне. — На новом месте блох да клопов поменьше!
Ворота распахнулись, и раздалась команда. Этап зашагал навстречу мартовской вьюге.
Снег крутил, и колонна, уходя, быстро таяла в белой дымке.
— Жалко, ушел Малашкин. Вот челове-ек! — сказал Трудников.
— Надо идти-то кому-нибудь, — отозвался Муравьев. — Хорошо он ушел. И Старожитник, и он. Молодцы! Можно сказать, ушли с собственной «воинской частью»… Люблю вас, шахтерскую братию! Мне с вами дело иметь приходилось. Во время гражданской войны с моряками дело имел — отважный, крепкий и дружный народ. А потом с шахтерами близко встречался — тоже такие. Думаю — оттого, что на море и под землей — стихия и против нее люди привыкли сплоченно стоять, вот и рождается крепкая спайка, смелость и дружба.
Посмотрев на Муравьева внимательно, Емельян понял, почему этот же человек там, на вяземском «острове», окруженном штормом гитлеровских бешеных полчищ, создал свой «штаб прорыва». Он верил в силы народа, которые возрастают в общей беде, верил в крепкую спайку и смелость советских людей, в их дружбу в борьбе.
«Я подхожу к массе с доверием, меня уважают, но я все равно остаюсь «товарищ писатель». А этот не то что к народу идет, он с ним неразъемлем, он всегда сам в народе, в массе. Ему «приближаться» не нужно, он просто свой, такой же, как и они, «Семеныч» — и все тут! Меня уважают, да, может быть, чересчур уж сильно, как какого-то «высшего», а в уважении к Муравьеву сказывается уважение массы к самой себе — вот в чем серьезная разница. В этом и есть большевизм, партийность! Он — это они; он просто их собственный разум, их совесть, их убеждение, их сердце…»