Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему французскую? – закричали с мест возмущенные патриотические гимназисты. – Русскую, русскую читать надо…
– Чехова… – пискнул кто-то.
Ночь была холодная, пасмурная. Шаг у нашей весны неторопливый. Было грустно и обездоленно до отчаяния. Идя по темной Бассейной, много думала об одиночестве, о Китеже, об Ахматовой – и о ней думала и печально и нежно. Правда, что нигде не бывает. Скучно – и страшновато: а как же дальше?
Дома обругала Валерку, забывшую позвонить брату в больницу. После полуторасуточного дежурства пришел в начале первого, усталый, загнанный, несчастный. Я уже лежала, раздраженная и злая, какой бывала прежде. Молчала все время, зная, что, если заговорю, скажу недоброе. Брат даже не рассердился на зареванную Валерку и еще сделал мне замечание:
– Не надо на нее кричать! Это унижает.
Ненавижу христианские добродетели кротости и смирения! Убивают они человека – как убили его.
О Доме писателя никто меня не спросил, и рассказывать мне было некому. От этого и запись.
Сегодня что-то убирала в шкафах. Обедала у Драницыных, где скучно и мило, как у Тотвенов. Раскладывала пасьянсы и говорила о Кракове.
Вчера мы взяли Вену. Стоим в 50 км от Берлина, который зверски бомбят союзники. А я все думаю: может действовать на таком расстоянии наша дальнобойная? Пусть бы действовала. Я с Эренбургом[949] – ни немцам, ни немкам никакой пощады, никакой сентиментальной возни, никаких ватиканских воздыханий! Я ленинградка.
Ночь на 16 апреля
2 часа ночи. Пью чай. Брат уже спит. Час тому назад пришла от Васильевых, где был сверхъестественный стол и блестящий ужин с шампанским, фаршированными гусями и чудесными тортами всех видов. Было много народу – все чужие; я сидела усталая, больная и говорила только с большим адвокатом Успенским. С ним поговорить было интересно, хотя и он… genus specificum![950] Беседа, конечно, и о деле трибунала НКВД, о котором кратко в газете[951]: группа молодежи, попойки, ограбления, изнасилования. Главным образом – ученики школы, под предводительством Королева (отец его – генерал-полковник авиации, мать – крупный работник горкома ВКП(б)). Юноше дали расстрел[952]. На суде он держался независимо и весело: уверен, что расстрел заменят и он через пару лет выйдет свободным. Папы хлопочут – тем более что из дела с 25 обвиняемыми изъято, например, дело соучастника преступлений – сына Попкова. И еще кого-то: видимо, Мартынова, сына председателя райисполкома.
Дурная среда. Дурное влияние. Бедные мальчики грабили квартиры, а на полученные из комиссионных деньги кутили в коммерческом ресторане, уплачивая по 5–6 тысяч по счету. Угрожая оружием, изнасиловали девицу З. из МПВО. На суде девица, приятная и милая, держалась хорошо. Рассказывала достойно и без цинизма. Адвокаты, расположившись к благородной жертве, попросили у судей разрешение уйти ей из зала суда, так как пребывание в оной может быть ей неприятно по соображениям моральным. Суд согласился и предложил потерпевшей, если она этого желает, покинуть суд. И вдруг потерпевшая спрашивает:
– А можно мне остаться?
И остается. На нее смотря, шушукаются, переглядываются – жертва, изнасилованная, ах, как интересно! Она сидит спокойно и очень просто, иногда улыбаясь обвиняемым.
Адвокатура была озадачена, остановившись перед неразрешимостью психологической загадки.
А ну, писатели – кто объяснит? И – как?
Как и всегда, когда о детях, вспоминаю слова мамы:
– Дурных детей нет. Есть только дурные родители.
Судить, конечно, надо бы не мальчиков, а их отцов.
Успенский рассказывает два факта:
1. Тринадцатилетняя дегенеративная девочка украла у матери карточки, легла с ней спать в одну постель и в полночь убила ее топором (в блокаду, 1942). Дали 5 лет – несовершеннолетняя. В тюрьме вновь привлекается за кражу. Мелкую. Следователь-женщина мягко спрашивает:
– Ну, как тебе живется здесь? Не трудно?
– Ничего, – отвечает девочка. – Хорошо. Наменяла кой-чего. Вот юбчонку справила. А то после мамкина дела осталась голая…
«Мамкино дело…» – и улыбается.
2. Два мальчика из интеллигентной семьи. Дети ответственных работников. Родители отсутствуют сутками на работе. Мальчики шляются по кино и рынкам. Скучают. Блокада. Занимаются всякими обменами. Выменивают два винчестера. Во время обстрелов развлекаются: из окон стреляют из винчестеров в торопливых прохожих – обстрел, жертвы обстрелов! Ружья замечает у них соседка, жена полковника, покровительствующая детям. Она не знает, чем они занимаются, но протестует против хранения оружия. Мальчики боятся, что донесет, и убивают ее. Просто.
Школу перестраивать надо. А кто перестроит родителей? Мало кто из родителей понимает, что ребенок – это договор с будущим и с обществом и что договорные статьи надо выполнять им, родителям, при содействии школы. Наши «цветы жизни»[953] аморальны и нравственно слепы, как растения. Хорошо то, что мне нравится и мне удобно. Готтентоты[954].
Днем у Марии Степановны. Говорим о том же деле. У нее в доме чистая и скромная атмосфера – почти XIX век в среде думающей, полетной, трудовой интеллигенции. Она – уже анахронизм. Не то укор, не то неприятный устаревший пример. Любит меня – а за что, не знаю.
А мне уже ничья любовь, кажется, не нужна.
17 апреля, вторник
Штопала на днях свою простыню. Посмотрела случайно на метку: М.А.[955] Не знала даже, что сплю под этой простыней. Улыбнулась, подумала, вспомнила. Да. Никогда больше. Память, которая никому отдана не будет. Мое. Самая чудесная, самая светлая память. Femme blanche.
А сегодня солнце, холодно. Глиняное болото под ледком в Шереметевском саду. Вчера вечером, когда я была у Тотвенов, ко мне приходила Ахматова. Вернулась я в полночь, испуганная Валерка сказала, я разобиделась на судьбу: вчера весь вечер о ней думала, читала ее старые вещи, романтически хотела видеть. И с тоской поехала к Тотвенам, где пила скучный чай и вела скучнейшие разговоры о безденежье. Нынче – перед дискуссией о ленинградской теме в Доме писателя[956] – зашла к ней. Не застала. Встретила потом на улице с маленькой Анной. На солнце только увидела, какая у нее густая седина. В холодной комнате неуютно, не убрано, бивуачно. Одета она скверно. Туфли развалились. Ботиков нет – и так всю зиму. Это – наш первый поэт, наша российская слава. Какие уж тут чернобурые[957]…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});