Эффи Брист - Теодор Фонтане
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В шесть пятьдесят поезд прибудет в Берлин, а еще через час ветер донесет издалека стук его колес в Гоген-Креммен. Хотела бы ты ехать в этом поезде, Эффи?
Она ничего не ответила. Но когда муж взглянул на нее, то заметил, что на глазах ее блестели слезы.
Когда поезд промчался, молодой женщиной овладела грусть. Как ни хорошо было ей здесь, она чувствовала себя как на чужбине. Как ни увлекалась она то одним, то другим, ей постоянно чего-то не хватало, и эта мысль не покидала ее никогда. Там – Варцин, а там, на другой стороне, – колокольня Крошентинской церкви, а еще дальше – Моргенитц, где живут Гразенаббы и Борки, а не Беллинги и не Бристы. Да, Инштеттен не ошибся, говоря о быстрой смене ее настроений. Все, что лежало в прошлом, представлялось ей теперь в особенном свете. Но хотя она и смотрела с тоской вслед поезду, ее живой характер не позволял ей грустить подолгу. Уже на обратном пути, когда огненный шар заходящего солнца бросал на снег свой слабеющий свет, Эффи опять почувствовала себя лучше. Все показалось ей прекрасным и свежим. А когда ровно в семь часов она вошла в вестибюль у Гиз-гюблера, ей стало не только приятно, но почти радостно, чему, вероятно, способствовал аромат фиалок и валерианы, носящийся в воздухе.
Инштеттен и его супруга прибыли вовремя, часы на колокольне били ровно семь. И все же они приехали позднее других приглашенных; пастор Линдеквист, старая госпожа Триппель и сама Триппелли были уже в сборе. Гизгюблер принял их в синем фраке с матовыми золотыми пуговицами, с пенсне на широкой черной ленте, которая, как орденская лента, лежала на ослепительно белом пикейном жилете. Он с трудом подавил свое волнение.
– Разрешите мне, господа, представить вас друг другу: барон и баронесса Инштеттен, госпожа пасторша Триппель, фрейлейн Мариэтта Триппелли!
Пастор Линдеквист, которого все знали, улыбаясь стоял в стороне.
Триппелли было около тридцати лет. Она была по-мужски крепка и обладала резко выраженным саркастическим характером. До момента взаимного представления она занимала почетное место на диване. После обмена поклонами она подошла к стоящему вблизи стулу с высокой спинкой и сказала Эффи:
– Прошу вас, милостивая государыня, принять на себя все бремя и опасности вашего высокого положения, об «опасностях», – тут она показала на диван, – можно в данном случае много говорить. Я уже давным-давно обращаю на это внимание Гизгюблера, но, к сожалению, напрасно. При всех своих хороших качествах он очень упрям.
– Но, Мариэтта...
– Этот самый диван, день рождения которого относится к эпохе, имеющей пятидесятилетнюю давность, сооружен по старомодному принципу «погружения». Кто доверяет дивану свою особу, не подсовывая под себя гору подушек, тот погружается в бездну или, во всяком случае, на такую глубину, что его колени вздымаются, как памятник.
Все это было сказано Триппелли с простодушием и беззаботностью и таким тоном, который означал примерно: «Ты баронесса Инштеттен, а я – Триппелли».
– – – Гизгюблер восторженно любил свою артистическую
приятельницу и высоко ценил ее талант. Но его восхищение не могло скрыть от него того факта, что Триппелли в весьма умеренной степени обладает утонченностью светской женщины. А эту утонченность он лично особенно ценил.
– Дорогая Мариэтта, – начал он. – Вы очаровательно ясно трактуете эти вопросы. Но что касается моего Дивана, то вы поистине не правы. Любой эксперт мог бы нас рассудить. Даже такой человек, как Кочуков...
– Ах, прошу вас, Гизгюблер, оставьте его в покое. Всюду Кочуков. У этого князя, который, впрочем, относится к мелким князькам, имеется не более тысячи душ, или, вернее, имелось прежде, когда счет шел на души. Этак, чего доброго, вы заставите госпожу баронессу заподозрить меня в гордости по поводу того, что я его тысяча первая душа. Нет, это не так. «Быть всегда свободной» – вот мой девиз, который вы знаете, Гизгюблер. Кочуков добрый товарищ и мой друг, но в искусстве и тому подобных вещах он ничего не смыслит, а в музыке особенно, хотя сам сочиняет мессы и оратории. Большей частью русские князья, если они увлекаются искусством, нередко отдают предпочтение духовной и православной музыке. К числу тех вещей, в которых он ни бельмеса не понимает, безусловно, относятся и вопросы обстановки и обивки мебели. Кочуков достаточно знатен для того, чтобы заставлять других расхваливать все, что выглядит пестро и что стоит больших денег.
Инштеттен от души забавлялся этим спором. Пастор Линдеквист обнаруживал явное удовольствие. Однако добрая старая Триппель чувствовала себя по причине развязного тона своей дочери в крайне стесненном положении. Гизгюблер старался замять такой рискованный разговор. Лучшим средством для этого была музыка. Ведь нельзя было предполагать, что Мариэтта будет выбирать песни с нежелательным содержанием, а впрочем, если бы это и случилось, то ее талант был столь велик, что облагородил бы любой смысл.
– Дорогая Мариэтта! – начал Гизгюблер. – Я заказал наш скромный ужин на восемь часов. Таким образом, у нас в распоряжении три четверти часа, если вы, конечно, не предпочтете спеть нам веселую песню за столом или, быть может, когда мы встанем из-за стола...
– О, пожалуйста, Гизгюблер! Вы – эстет. Нет ничего более неэстетичного, чем петь с полным желудком. Кроме того, – и я это знаю – у вас изысканная кухня, вы – гурман. Ужин покажется еще вкуснее, когда покончишь с делами. Сперва искусство, а потом уж ореховое мороженое. Вот правильный порядок вещей.
– Значит, Мариэтта, можно принести вам ноты?
– Принести ноты? Что это значит, Гизгюблер? Насколько я знаю, у вас целые шкафы с нотами. Не могу же я спеть вам всего Бока и Боте[39]. Ноты! Все дело в том – какие ноты, Гизгюблер. А потом, чтобы все было одно к одному – альт...
– Хорошо, я поищу.
И он стал возиться у шкафа, выдвигая один ящик за другим. Между тем Триппелли подвинула свой стул влево и оказалась таким образом рядом с Эффи.
– Любопытно, что он найдет, – сказала она. Эффи немного смутилась.
– Я думаю, что-нибудь о счастье, что-нибудь очень драматичное, – произнесла она робко. – Разрешите мне сказать вам, я вообще удивлена, услышав, что вы – исключительно концертная певица. Мне казалось, ваше призвание – сцена. Ваша внешность, ваша сила, ваш голос... у меня, правда, еще мало опыта... Я знакомилась с музыкой только во время коротких поездок в Берлин, а тогда я была совсем ребенком. Но думаю, что «Орфей», или «Кримгильда», или «Весталка»...
Триппелли, опустив глаза, покачала головой, но не ответила, так как снова появился Гизгюблер с полудюжиной нотных тетрадей. Его приятельница быстро пересмотрела их.
– «Лесной царь» – ба! – сказала она. – «Не журчи, ручеек..."[40] Ну, Гизгюблер, вы просто сурок, вы проспали семь лет. А вот баллады Леве[41] и далеко не самые новые. «Колокола Шпейера»... Ах, эти «бим, бом», они дают дешевый эффект. Все это безвкусно и устарело. Но вот «Рыцарь Олаф», – это пойдет.
Она встала и под аккомпанемент пастора спела «Олафа» – очень бравурно и уверенно, вызвав всеобщие аплодисменты.
Были найдены и другие романтические произведения, кое-что из «Летучего Голландца» и из «Цампы», затем «Мальчик в степи»[42]. Все эти произведения Триппелли исполнила с одинаковой виртуозностью, в то время как Эффи просто онемела и от текста и от музыки.
Разделавшись с «Мальчиком в степи», Триппелли сказала: «Ну, довольно». Это заявление было сделано с такой твердостью, что и у Гизгюблер а, и у его гостей не хватило мужества приставать к ней с дальнейшими просьбами. И меньше всего у Эффи.
– Не могу выразить, как я вам благодарна! – сказала она, когда приятельница Гизгюблера снова села рядом с ней. – Все так прекрасно, так уверенно, так искусно. Но что больше всего удивляет меня, это спокойствие, с которым вы поете. Я так впечатлительна, что, услышав самую безобидную историю о привидениях, вся дрожу и с трудом прихожу в себя. А вы исполняете любые вещи потрясающе и с такой силой, а сами веселы и сохраняете бодрое настроение.
– Да, милостивая государыня, так всегда в искусстве. И прежде всего в театре, от которого я, к счастью, убереглась. Перед искушением сцены я лично неуязвима; это портит репутацию, то есть лучшее, что у нас есть. Впрочем, все притупляется, как меня стократно уверяли мои подруги-актрисы. На сцене отравляют или закалывают, и Ромео шепчет на ухо мертвой Джульетте какую-нибудь пошлость или сует ей в руку любовную записку.
– Это для меня непонятно. Но разрешите поблагодарить вас за таинственное в «Олафе». Уверяю вас, когда я вижу страшный сон, или мне чудятся едва уловимые звуки музыки или танца, а на самом деле ничего нет, или когда кто-то крадется мимо моей постели – я потом целый день сама не своя.
– Да, милостивая государыня, все, о чем вы говорите и что описываете, нечто иное, реальное или имеет долю реальности. Я совершенно не боюсь призрака в балладе. Но призрак, проходящий через комнату, мне так же неприятен, как и другим. В этом наши точки зрения полностью совпадают.