Три жизни (сборник) - М. Ларионов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утреннее напоминание томило. Всё, что получилось и удаётся делать, стало как бы заданным, далёкой придуманной программой; а то, что она в такое же вот утро у меня на глазах ходила по пароходу – это непостижимое только сегодня вошло в меня призраком реально бывшего и подтвердило память: да, было! Вот примерно на этом расстоянии от причала, как сидел сейчас я, был наш подходивший пароход, когда я стоял в пролёте, ещё до переполоха, и смотрел ей в спину – так, что она обернулась. Если б она тогда скрепилась, не повернула головы! Этот момент мучительней всех других застрял во мне. Меня звал, был всё время передо мной в Москве между поездками и бередил тот последний взгляд её.
Будет ли мне свет – увидеть её?..
Я глядел в сумрачную мглистую тишь той, горной стороны, где за ГЭС едва померкивали между тёмными силуэтами гор огни Жигулёвска, и обратил внимание на яркую и продолжительную кварцевую вспышку на склоне горы Могутовой. «Сварка, что ли? – удивился. – Что это, до сих пор работают?» Через некоторое время вспышка повторилась, но теперь вроде смещённо и вроде уже не на склоне горы, а ближе, в пространстве. Усугубляясь этими вспышками, назревала чем-то подозрительная тьма; внезапной волной холодно взветрило – тоже показалось неспроста. И это возбуждало щекотную весёлость и задор. Пусть будет что будет и сегодня со всей округой, и все эти дни со мной, – а сейчас я уйду в тепло, в благодушие здешних своих вечеров: устроюсь поудобней на кровати с чаем, с книгой, и уж чего там будет больше – чтения, или её в эти часы перед сном, – но будет чудесно… А с судьбой нам надо отдохнуть друг от друга – до завтра.
Часы перед сном у меня вышли действительно хороши; я и не вспоминал о том, что творилось за стенами гостиницы. Только когда услыхал глухой далеко дробящийся шум, как будто обвал, тут же вспомнилась и вспышка в горах – э, то была не сварка, и темнота недаром странно мутилась. Теперь вспыхивало в окне уже, и всё чаще и сильнее, а вслед всё ближе и гневней погромыхивало. Всё чаще и я подстрекающе весело взглядывал на окно и слушал. С приближением ночи властно приближалась гроза.
Уже когда легли и грузин, накрыв голову подушкой, чтобы ни гроза, ни включённое радио ему не мешали, тут же заснул, а ещё подселённый накануне – обходительно-разговорчивый шофёр из Ленинграда – погасил свою настольную лампу и, привернув звук, дослушивал последние известия, сам тоже засыпая, – она подошла. Я смотрел как нервная тьма окна непрестанно конвульсировала страшными вспышками и даже не успевал ждать удара – он тут же вспарывал тишину арбузным треском и всёсодрогающим грохотаньем. Казалось, небо раскраивается по швам на гранёные глыбы и они лавиной укатываются, грузно подпрыгивая, дробясь и заваливаясь вдали. Удары то обрушивались сплошной цепью, перекрывая один другой, то запальчиво перекликались с дальними, умолкающими. В ожидании особенно сильных для слуха приходилось всё время быть наготове, каждый раз невольно съёживаясь. Дождь вроде шёл и не шёл – наконец, разрешилось: хлынул потопный ливень.
А по радио, которое забыл выключить уже похрапывающий ленинградец, начался ночной концерт – ансамбль скрипок заиграл 24-й каприс Паганини. Сквозь помехи грозы броско и решительно пошла тема, вступая в сраженье с шумовой оргией. Молнии рвали через эфир упругую дерзкую плоть мелодии, но мелодия продиралась в хрипах динамика всё экспрессивней, с виртуозной удалью. Захваченный этим неистовым поединком музыки и грозы, я смотрел, как из тьмы поминутно слепяще бросалось в глаза окно – бесноватые молнии плясали вокруг гостиницы, норовя попасть в неё, восстающую музыкой. И всё это: и раскаты грома, и бурно шипящий фон ливня, и деловитое плотное журчанье потока под окном, и блистанье молний, и, наконец, эта музыка, даже царапающие её хрипы, – всё сообща словно показывало нам, людям, единое и вечное действо, которого мы искони есть фатальные участники, но спим, спим… и не знаем, – а это над нами, это – о нас. Мне нечаянно, потому что я ещё не заснул, увиделась, а несравнимо полней услышалась целая драма всей жизни так величественно и могуче, как может явить только сама природа, таящая в себе все средства, все связи. И я, дрожа в лихорадке душевной возбуждённости, я мог лишь с детским восторгом бессильно повторять: спасибо, спасибо, спасибо…
Каприс Паганини закончился, и я встал и выключил приёмник. Центр грозы уходил, гром бубнил уже в стороне, уже реже белесо взмигивало окно, но ливень не стихал. Его полновесный шум и частая ритмичная капель по жестяному карнизу окна снимали возбуждённость и убаюкивали. Стало как-то утешенно и безмятежно-прочно ощущать себя в мире, таком сейчас родном первой чистотой ранних, давно забытых впечатлений. Теперь надо поскорей заснуть – завтра снова к очередной школе, независимо от погоды. «И она, может быть, слышала эту грозу, не спала. Мы через природу единимся, живя одними явлениями, – воображал я радостно. – Уже одно это… Чувствует ли она?, но не подозревает… каждый день…»
Утром первый взгляд мой был к окну – в нём светлеюще чисто синело. День готовился хорошо. Всё ночное буйство будто только приснилось. Я сразу вспомнил мысль, на которой вчера заснул: да, в самом деле, чувствует ли она смутное беспокойство, или хоть какое-то внутреннее напряжение от чьей-то посторонней, каждый день неотступно обращенной к ней волевой деятельности? Сказывается ли как-то на её состоянии ей, конечно, совершенно неведомое, но что носится над ней: что со дня на день может случиться наша встреча? Помню, и в первый приезд меня занимала подобная мысль. Так хотелось верить сейчас, что есть, есть эта таинственная связь, эта некая зависимость.
Итак, сегодня – Жигулёвск. Вышел – асфальт местами ещё сырой от потоков, кое-где лужицы. Утро забирало холодом, только в автобусе, стиснутый со всех сторон едущими на работу, я скоро согрелся.
Встал перед школой, намеченной на утро. Шли ещё с ленцой, самые первые… Да, вот здесь, в этом маленьком уютном Жигулёвске, она – могла бы жить, опять так ясно и тепло всё здесь окликалось душе. Вот они тут и Жигули, у их подножья вся здешняя жизнь, и вернее пахнет близостью Волги – Волги, а не водохранилища. Да и сам городок такой: кажется, раз обойдёшь и уж всё тут вроде своё, как будто давно знакомое. Тут могла бы она быть! А я и здесь не испытывал того взвинчивающего ожидания, привычка ль вправду усыпила сердце. Но от неловкости наблюдательного своего присутствия освободиться так-таки и не мог, вот не привыкалось… Повторилась обычная картина, после которой всякий раз я с удовлетворением, хотя и всё более отвлечённо и спокойно, отмечал, что вот – от сонных одиночек до общего бодрого хода, и уже последних, бегущих под звонок, – мне продемонстрированы все школьники первой смены, и в какой-то вообще из таких «демонстраций» неминуемо на глаза попадётся она. Это принималось с гарантией точного математического расчёта, в котором умом я был уверен, умом… души не хватало.
Так, с лёгкостью зачеркнул я и эту школу. Дожидаться последних уроков утренней смены пошёл к другой поближе, намеченной на сегодня, – в опрятный тихий скверик за трибунами центральной площади.
Развивался мягкий солнечный день. Клумба в середине скверика, вчерашней грозой ли напоена, огнилась ярко-бордовой шапкой пионов, а желтеющие кусты и деревья по бокам аллеи словно в старческом забытьи отпускали на землю по листочку, – не вдохнулся в них ночью последний жадный прилив жизни. Я сел в глубине сквера на солнечной стороне аллеи, где скамейки уже подсохли. Слегка даже пригревало. И так беззаботно о чём-то скользя думалось, мнилось, миротворно гляделось вокруг, и в себя.
Прозвенел звонок пронзительно на всю улочку, прилегающую к скверу, из-за угла дома высыпали на переменку крупные жеманно-озорные девчонки, старшеклассницы, все в одинаково черно-коричневой форме: прохаживаются под ручку прямо по мостовой, некоторые побежали на угол площади, возвращаются с мороженым. Невольно вглядываюсь, тоже уж привычка. В сквер ворвались ребята, захватили скамейку напротив меня через цветник, спихивают друг друга, усаживаясь на спинку, ногами на сиденье, гомоня закуривают. Всплеснулся покой: возня, смех, перебранка. Ещё вышли к цветнику в начале аллеи отдельно три девчонки – одна, самая рослая и интересная, с игривой улыбкой открывает фотоаппарат, налаживает.
– Дала щёлкнуть! – цепляет кто поближе со скамейки.
– Перебьёшься! – не глядя бросает она.
– Ух ты, стервь!
– Да она не знает, куда смотреть, – подкалывает другой.
– Держишь-то кверх ногами, ху-ху ха-ха!
– Так задумано! – с презрительной гримасой к ним.
– Твой, что ль, агрегат?
– А он настоящий? Даёт картинку?
– Спокуха! Да! – выпаливает, потеряв терпение, и все трое отходят в сторону, с этими оглоедами разве поснимаешь.





