Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Печальный юморист Зощенко тоже пьет и в пьяном виде говорит дамам несусветную похабщину. Интереснее всего то, что дамы его слушают – и подолгу!
Тамара Хмельницкая влюблена в Золотовского, Константина, которого я прозвала «Librum tpronicum ilulakorum»[918]. Два года длится их девственно-платонический роман, дальше поцелуя руки не идущий. Хмельницкая потрясена и не знает, что делать, а Золотовский клянется в верной дружбе и восхваляет женщин, которым не надо «этого». Бедная Хмельницкая молчит, ибо именно об «этом» и мечтает! Все думают, что у них связь. Тамаре стыдно, что никакой связи нет. Все это время, до самого восстановления в Союзе, больше года, Золотовский жил на иждивении Тамары: она так привыкла к такому положению, что, видимо, так это продолжаться и будет. Хмельницкая некрасива, но в ней что-то от фавнессы, от беклиновских игр сатиров и кентаврес[919]. Козлоногая. Окружающие ее мужчины (кроме Зощенко в пьяном виде!) этой мифологической sexualite в ней не замечают. Она заслонена курносыми подавальщицами в рогатых прическах и всеми иными спесиментами[920] модной женской прелести, которых невозможно отличить от подавальщиц.
Эстрадную писательницу Марину Карелину зовут «33 несчастья»: у нее всегда что-нибудь случается, она всегда плачет и всегда жалуется.
Ахматова держится царицей, среди писателей появляется мало. Сдержанна, надменна, великолепна, трагична в своей славе и одиночестве, светски холодна, благосклонна и презрительна. Китежанка![921]
Радио, как и до войны, с недавних пор наполнилось концертами.
Эвакогоспитали «самоэвакуируются» в большом количестве – в Польшу, в Венгрию, в Румынию…
На рынках торгуют инвалиды, зверские ругатели в орденах и медалях.
В Александринке капельдинер партера эксгибирует четыре георгиевские креста и медаль «За оборону Ленинграда».
Покойников хоронят в гробах и на дрогах, с возницей и с лошадью, как у настоящих людей.
Поражает количество молоденьких матерей с грудными младенцами. Армия хорошо работает.
В гинекологических клиниках случаи выпадения матки и всяких других женских неприятностей у очень юных существ, занятых на тяжелой физической работе, стали ежедневным явлением серийного производственного процесса.
Огромное количество обездоленных и обнищавших эваков стучатся в двери возрожденного прекрасного города. Город, верный лукавому закону люциферианства, их к себе не допускает.
26 декабря
Под утро вернулся из московских госпиталей брат. Болен. Освобожден на три месяца. Думаю, демобилизуют. Растроганный, растерянный, безумствующий от радости, что – дома (а Дома и нет!).
Вчера исчезла Т.Г.
Утром приходил W., злой: «This dirty dog!»[922]
Не верит в несчастный случай: «She’s playing tricks»[923].
Уезжаем к Тотвенам.
В вечер моего сочельника к Тотвенам приходит Валерка, передает мне письмо, говорит:
– К вам звонила Ахматова, очень жалела, что вас нет дома…
Вместе с этим именем ко мне мгновенно возвращается все безвозвратно ушедшее, зажигаются свечи в больших канделябрах в мертвой и пустой в этот час квартире, я слышу шаги мамы и ее чудесный певучий голос, я вижу хрусталь на столе, шампанское, отражение в зеркале струящейся от блесток елки, я чувствую запах дома, я чувствую поступь Того времени, я вижу себя, нарядную и больную, подбирающую книги поэтов, приглашенных к ужину, – и мне делается так больно и так радостно, что я не могу совладать с собою и только с печальным недоумением смотрю, как рушатся и ломаются умные и хрупкие стенки умного равновесия, все эти годы не казавшегося хрупким.
И все это сделал голос Ахматовой, который я даже не слышала…
Я не знаю, как она ко мне относится, что она обо мне думает, почему она зовет меня к себе и приходит ко мне. Я ничего не знаю. Во мне встревоженная влюбленность с этой женщиной, беспокойство, ожидание, горечь, неуверенность, благодарность, молодое и победное сияние (смещенные перспективы испанской ведьмы и ее волнующей и чудеснейшей эпохи страсти и целомудрия!). И одновременно во мне четкая и осторожная наблюдательность мемуариста, игра на словах, на неведении, на вызове на слова и на воспоминания. Думаю, что Ахматова это чувствует, не отдавая себе, однако, полного отчета, – чувствует и первое, и второе.
В вечер моего сочельника пишу ей довольно длинное, взволнованное и все-таки рассчитанное письмо:
«…la plus royale entre les femmes…»[924]
Через пару дней она звонит по телефону – очень молодой у нее голос по телефону, моложе, чем обычно, такой же капризный (не то слово, конечно), подчиненный флюктуациям ее неверного и ломкого настроения. Спрашиваю о здоровье (она часто болеет).
– Представьте, со здоровьем хорошо. Я очень хорошо чувствую себя.
– А у вас тепло?
– Как когда… – голос насмешливо идет по трапеции, – когда топят, ничего…
– А профессор топит и продолжает сердиться?
– Да. Но это никого не пугает.
– Получается это у него, однако, внушительно…
– Боже мой, он же годами вырабатывал эту внушительность, это целая система… только не надо всему этому верить!
Просит прийти в пятницу 29 декабря – вечером.
В этот вечер иду к ней с Островов, из Онкологического института. Чудесная луна, город весь голубой, призрачный, невероятный. Блоковский город. Улыбаюсь все время – и городу, и Китежу, и предстоящей встрече. И даже не боюсь, что провожающий меня врач, красивый истерик, улыбку мою может отнести к себе и объяснить собою.
В Шереметевском саду останавливаюсь, гляжу на синие тени деревьев, на голубые хрустальные снега, на желтые пятна плохо затемненных окон. Импрессионистские выверты природы, музыки и стиха.
Дверь открывает детвора – маленькая Антка[925] и маленький мальчик. Детвора ничего мне не отвечает, бежит передо мной и поет во все горло:
– Анна Андреевна, Анна Андреевна, Анна Андреевна…
В комнате холодно и неуютно. Ахматова лежит на своей узкой и простой железной кровати. На столике рядом лампа, папиросы, недоеденный кусок белого хлеба, недопитая чашка чаю.
– Не снимайте шубку. У меня не топлено.
Объясняет: третий день не топят, профессору и Ирине некогда, они чем-то там заняты… А вчера она была в Союзе, поднималась по лестницам, много ходила – от этого и с сердцем вдруг стало плохо…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});