Избранное - Луи Арагон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Майор перевел дух: его, значит, убьют не сразу, не сейчас. На лице его мелькнуло подобие улыбки, но при свете факелов она осталась незамеченной. Хотя ему и не удалось нащупать юридически правильный метод защиты, все же, пусть по ошибке, он дал ход спасительной процедуре проволочки… Ну а Лотта и правда сука.
Черный лимузин, не включая фар, ринулся в ночь, по стволу автомата скользнул луч луны. Голый пейзаж качнулся, сорвался с места, понесся длинной прямой дорогой, потом дорога пошла под уклон, зигзагами и стала серебряной. Редкие деревья. Постройки. Снова пустыня: камни, низкая трава; подъем, машина, не снижая скорости, несется все выше, выше. Майору жутко от этой бешеной гонки в ночи. Но чего ему, собственно, бояться? Аварии? Заслышав рев мотора, люди в окрестных домах говорят друг другу: «А-а-а, это макизары…» Они мчатся так каждую ночь. Каждую ночь Жан-Пьер, и аббат, и этот третий, высокий брюнет, испытывают пьянящее чувство больших скоростей на земле, которая принадлежит им, и только им.
В машине все четверо: на заднем сиденье майор, зажатый между аббатом и Жан-Пьером, впереди, рядом с шофером, — высокий брюнет с автоматом. Шофер не из этих мест, совсем из других, он баск. Великолепные белые зубы, шелковая синяя рубашка с облегающими рукавами, на запястье пластинка, где выгравировано его имя, она подобна браслету из чистого серебра. Атлет, игрок в чистера, баскский теннис… он делает виражи, будто поднимает срезанный мяч…
Куда они едут? Пляшут гребни гор, все новых и новых, можно подумать, они, как голуби, вылетают из шляпы фокусника. Свет луны кажется особенно ярким потому, что всё смертельно опасно. Куда, куда они едут? В машине молчание, покрываемое грохотом мотора: машина без глушителя. Похоже, эти люди ничего не боятся.
Луна, камни, луна, мельканье черных хребтов, поворот — и вот они уже белые, пейзаж обратился в негатив. Луна, луна… Голос Жан-Пьера, поначалу тихий… майор не успевал схватывать смысл… потом голос окреп, зазвучал громче, загремел камнепадом незнакомых слов… майор знал не все французские слова, его не научили понимать язык, на котором изъясняются преподаватели латыни и греческого, а не доктор Гримм… нет, не доктор Гримм.
Капитан Жан-Пьер говорит о неведомом майору мире, мире целого народа, который борется, ни женщин, ни детей не останавливает страх смерти, а мужчины, оторванные от родного очага, появляются дома лишь в грозный час тревоги; чем скромнее жилище, тем безграничнее отвага. Он говорит о неведомом мире страданий и лишений, о молчаливой усталости, ежедневных сигналах тревоги вместо хлеба насущного, об утренней газете, которую раскрывают с дрожью: что там на ее страницах? Слежка со всех сторон, доносы, но и безмолвный энтузиазм, особый свет в глазах незнакомых людей… товарищи… один из края, где растет хмель, он и знать не знал, как выглядит ущелье… или дромская сдоба… а у другого в прошлом только дым и гудки заводов, он из черного от копоти города… этот из богатой семьи, самому сварить яйцо для него в диковинку… тот воевал в Испании в составе легендарных бригад… есть даже немец, да-да, немец, которого вы пытали, такие, как ты, в кошмарном аду Дахау, били, сдирали кожу, но он спасся… немец, который с болью говорит о Германии… о другой Германии… слышите, майор фон Лютвиц, о другой…
— Приехали, — сказал высокий брюнет.
Заключительный аккорд.
Под дулом револьвера майор фон Лютвиц-Рандау выбирается из машины. Его прогуливают. Он в театре. Ему показывают декорации. Деревня на склоне горы, дорога здесь расширяется и образует неровную площадку; примерно на середине — каменный водоем, густо поросший мхом, бьет родник, поет вода. Светло и пусто, хотя дома начинаются прямо отсюда. Поначалу кажется, в них нет ничего странного, в этих домах. Словно бы они настоящие… Фасады, даже кровли… почти кровли. Ну, давай! Вперед! И вдруг это уже не дома, это кружево, сквозь рваную плоскость фасадов струится лунный свет, за ними нет ничего… ничего; нет, не так, за ними груды обломков, обвалившиеся балки, ржавое железо, хаос сместившихся этажей, глубокие ямы, перепаханная земля. Скрипит разбитая оконная рама, чудом не слетевшая с петель. Они прошли всю площадь — иди, иди, живо! — противоположный край залит лунным светом. И черные провалы без дна… наплывает улица — узкая, длинная, ни одного целого дома…
— Здесь было восемьсот жителей, — говорит аббат.
— Воздушный налет. Самолеты. Нет-нет, не американские, милейший. Твои. Невесть почему. В воскресный вечер. Все были дома. Кроме тех, кто играл на площади в шары. Они летели так низко, ну так низко, что летчики не могли не видеть, надо было быть уж вовсе близорукими. После того как твои самолеты разрушили тут всё, или почти всё, прошло три месяца, здешние мужчины, вдовы, дети — некоторые без руки или ноги, — как муравьи, собирали тут обломки кровати, там обрывки обоев, расчистили под дождем завалы в разверстых домах, починили кровли, залатали окна… Жизнь понемногу налаживалась. Тогда те явились снова, на этот раз по земле. Подошли с двух сторон, зажали, окружили этот жалкий, увечный поселок, не выбрался никто… и подожгли — смотри, немецкий страж закона, видишь черные подпалины на разрушенных стенах… следы огня… Вот в этом доме женщина бросилась в огонь сама, она не согласилась на то, чего от нее хотели… Это было в сорок втором… В сентябре прошлого, там, в горах, расстреляли трех подростков…
— Война… грустная вещь — война, — сказал майор фон Лютвиц.
И снова смешок аббата. Странный аббат, на сутане поблескивает ствол винтовки. Только теперь майор видит на груди у него большой крест из голубовато-серой стали.
Вернулись в машину, а родник все пел и пел своим чистым прохладным голосом. Лимузин вздрогнул и ринулся в плотную тьму.
Опять дороги, опять луна. Черные деревья. Клочки леса. Шалаши дровосеков. Бревна лежат как попало, словно спички, высыпавшиеся из коробка. Поля. Дома. Апокалипсический вой мотора. Сумасшедшая гонка. Голос Жан-Пьера. Редкие остановки. Еще одна деревня, развалины, вспоротые, раздавленные дома, дома, разрушенные до основания, обширное пространство выжженной земли… Здесь обитали люди, здесь не было фронта, и всего-то прошла орда, слышишь? — орда. Девушек изнасиловали, одному раненому выбили глаза, и они вывалились на щеки. Вот сюда. Аббат подошел к майору и ткнул пальцем ему в лицо. Тут как раз и висело глазное яблоко… Еще деревня… Но где же она? Ищи, ищи хорошенько! Тебе придется посетить и школу. У нее все те же двери, но это единственное, что от нее осталось. И еще — трудно поверить! — черная доска на подставке, маленькие ручонки писали на ней мелом. Вон там, видишь? А что пишет для господина фон Лютвица своими меловыми лучами луна? Майор вздыхает:
— Да, война…
Саркастический смешок аббата.
Его привезли в этот горный район, где дома никогда не сбиваются в поселок, они возникают внезапно то слева, то справа от дороги на склонах, каждые три-четыре километра. Не уцелел ни один. Ни один! Всё предали огню и мечу.
— Ты воспитывался в протестантской семье? — спросил аббат.
Майор утвердительно кивнул.
— И это ничего тебе не напоминает?
— Напоминает.
Из глубины памяти всплыли строки Библии. Майор пожал плечами и грустным тоном сказал:
— Страшное дело — война…
Мрачная гонка продолжается. Значит, они намерены возить его так до утра и не будет конца ужасам, разрушениям и опустошениям всю ночь? Да, всю ночь. Они проезжают маленький городок, патрули кричат вслед. «Жандармерия!» — бросает водитель. Они несутся как ветер. Выстрелам их не догнать. Рывок в сторону от горной дороги, машина делает крюк по проселочной… Луна спустилась теперь к горизонту. В кратерах мрака они едут по местам кровавой резни; гневно звучит голос Жан-Пьера — стремительный, чуть напевный, он говорит не умолкая, его речь насыщена красками, он называет все своими именами, без обиняков, говорит так, что чудятся хрипы умирающих. Но это всего лишь эхо мотора в развалинах мертвых жилищ. Фон Лютвиц устал бормотать свое нескончаемое «да, война…». Жан-Пьер рассказывает:
— А когда мне пришлось уйти, полицейские приходили к моей жене, не давали ей житья, и тогда однажды вечером она домой не вернулась… уехала к моей матери в большой город, километров за триста отсюда… Разве она могла не сотрудничать с подпольщиками? Ведь я был в маки́, и все, все наши друзья делали что-нибудь… Я-то ее понимаю, мою Марию… Беда в том… эх, был бы я с ней!.. При одном слове «Франция» глаза у нее наполнялись слезами… ничего не стоило догадаться… такая доверчивая… Было много неосторожных людей, и потом, никогда в жизни они бы не отказались выполнить поручение, даже опасное. Это считалось позором… поэтому Мария… Я так и вижу свою мать, за километр слышно, как она бранит Марию, бранит, но помогает… А как же иначе? И еще долгое время многим везло, все сходило с рук. Говорят, это соседи… может, никакие не соседи… только взяли всех в мамином доме… всех… Маме было семьдесят, когда она умерла, в поезде, от удушья… Мария… говорят, она в Германии… От нее ни строчки…