Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Поэма вызывает резко противоречивые толки. Одни находят ее слабой, неинтересной, непонятной, худшим из всего, что я написала. Другие, наоборот, видят в ней самое лучшее из моего творчества, предел, вершины его, любят поэму, цитируют ее, учат наизусть, пропагандируют, клянутся ею.
– Композитор Козловский[910] уже написал музыку к поэме. Он взял три части – Вступление, между прочим, – и написал: для симфонического оркестра и женского голоса. Для низкого женского голоса.
– Разве так я бы написала о Коле!! Я бы говорила о нем другими словами. Разве можно сказать о нем «гусарский корнет со стихами»… Я бы оскорбила его.
Упоминаю вскользь, и не акцентируя, имена, которые она знает, людей, которых знает она и знаю я.
– Евгений Иванович…
– Всеволод Рождественский…
– Аксель…
Реакции у нее скупые и словно испуганные.
О Замятине: «Я была дружна не только с ним, но и с Людмилой[911]…»
О Всеволоде: молчание.
Об Акселе: «Вы его знали?»
Прощаемся. Зовет к себе. Собирается скоро уехать на несколько дней в Москву. Благодарит – и в благодарности снова королева, холодная, вежливая и изысканная[912].
Декабрь, 10
После блокадного перерыва – первый раз в Публичке. Чудесно и, конечно, печально[913]. Перелистываю Британскую энциклопедию, читаю английские тексты по газодинамике – потом долго вожусь с фондовыми заказами в недавно открытом Большом читальном зале. Тихие люди сидят над книгами. Ученицы требуют учебники французского и английского языка. Кто-то берет пачку газет. Старичок интересуется латышской литературой. Моряки читают английские инженерные журналы. Красивый юноша дает список по средневековью Франции. Тусклая и симпатичная женщина робко советуется с седым профессором о произведениях Сенковского и рассказывает что-то о посланиях митрополита Иннокентия[914].
Выхожу. Голубеют сумерки. Холодно. Очень острый ветер. Снега мало. Город стал таким многоцветным и таким чужим – как когда-то. Снова ощущение разрыва, снова сознание причастности к Китежу, снова любимые и привычные пейзажи кажутся миражами, которые вижу я одна.
Под обстрелами, в жестокости блокадных лет во мне жила слитность с городом – и никакого разрыва не было. А теперь, когда все прошло, когда почти все (если не все!) забыли, опять нарушилось единство и единение, опять пришло прежнее – а может быть, просто какая-то частица во мне ушла вслед за ушедшим фронтом, которым тоже почти никто не интересуется.
Работают все театры. Открылся даже цирк – «последнее научное учреждение, вернувшееся из эвакуации», как шутил Эдик в дни своего пребывания здесь. Трамваи переполнены. Много машин. К окончанию спектаклей у подъездов вытягиваются шеренги нарядных «Зисов», ожидающих ответственных владельцев. Появились модные и нарядные женщины. В особторге продают пирожные по 50 р. шт., сахар по 650 кг, мед по 600, мясо по 350, столовую соль по 80. На рынке мед 300. В ДЛТ шикарно торгуют по коммерческим – бумага для писем 750 р. коробка, подтяжки – 60, дамские чулки от 90 до 400 (и за чулками всегда очередь).
В филармонии выступает рыжий лауреат Гилельс с талантливыми руками музыкального акробата и лицом кретина. Смольный только на днях снял свои камуфляжные декорации. Вечерами улицы освещены – и все уже забыли, как это ходить впотьмах с фонариками и со светящимися пуговицами. Уличного освещения не было 40 месяцев. Плохо с дровами – дрова 300–400 р. куб. м., а по ордерам не достать. Продуктовые выдачи качественно ухудшились. Говорят, что с января не будет карточек – и все пугаются! Как жить, если средняя зарплата – 250 руб. в месяц без вычетов. Начнется, пожалуй, особоторговская дистрофия.
Приезжал Андерсен Нексе, его принимали в Союзе писателей. Не было ни переводчиков, ни говорящих «по-заграничному», но все остались друг другом довольны, потому что перепились нещадно.
У писателей предстоят перевыборы правления, идут скандальчики.
Так называемый поэт Семен Бытовой по-старому пишет скверные стихи (а идиоты от поэзии на заседаниях секции сравнивают его с Гумилевым и Буниным!) и говорит по-старому: «Я написал самопоэму… наши самобойцы в самоБолгарии…»
Типичный самодурок!
Прекрасные и сильные вещи привез с фронта Чивилихин, его прослушали на секции, сразу почему-то испугались. Николай Браун встревоженно и растерянно заговорил о том, что в стихах Чивилихина война такая жестокая, такая трудная[915]… (ах, довольно, довольно веселой и розовой войны, товарищи!), а персонификация глупости человеческой, Садофьев, с отвратительной мордой старого сладострастника, кривляясь, попытался обвинить автора:
– У вас эстетизм, эстетизм…
Холодный и умный Уинкотт делает карьеру на переводческом таланте Татьяны Гнедич: она прекрасно перевела английскими стихами антологию ленинградских поэтов для Англии и США[916]. Под ее переводами стоят подписи: Гнедич и Уинкотт. В Англии такая книга будет, конечно, называться книгой Уинкотта, Wincott’s Book. Предстоящие большие гонорары и будущее пополам. Понять трудно. Одна из причин видимых: таким путем тоскующая о мужчине самка, легко владеющая стихом, попыталась купить себе привлекательного самца, совсем стихом не владеющего. А теперь, когда все закончено, когда, кажется, удачу можно загребать лопатами, содружество трещит и лопается. Уинкотт не собирается разводиться со своей женой, очень глупой, очень бестактной, когда-то хорошенькой и всегда несчастной от беспричинной ревности. Ее остроумная Хмельницкая называет «гинекологический моллюск». Уинкотт явно отходит от Гнедич, не намереваясь даже из джентльменства лечь с нею в постель. Хотя бы par politesse[917], а Гнедич, редко некрасивая, неряшливая, неуклюжая, без признаков возраста и женственности, прекрасно образованная и очень даровитая, снова впала в истерию, в самоубийственность, в проклятия жизни – и так далее…
Союз писателей в Ленинграде кажется щедринским собранием недоносков и недотеп – и страшненьких масок. Царит в печати бездарнейший Лихарев. Прокофьев пьет и все продолжает играть на гармошке. Злится и слегка крамольничает неглупый и горячий Лифшиц. Хорошо думает – ой, как бы не додумался! – мечтательный и тихий Шефнер. Михаил Дудин ходит в распахнутой шинели, глушит водку, дружит с непотребствующим Флитом, спит с литературными и нелитературными девушками и поддается соблазнам зрелых прелестей актрисы Казико. Вокруг него пенится газетная известность, дешевенькие ситцы эрзац-славы – он похож на хмельного ушкуйника, «действующего» по новгородским переулкам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});