Пропавшие без вести - Степан Злобин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Готовы! На все готовы! — почти выкрикнул Балашов с переполненным счастьем сердцем, и он услышал, как все вокруг произнесли с тем же чувством это «готовы».
— Однако враг тоже будет бороться. Условия нашей борьбы тяжелы. Ведь важно не гибнуть, а побеждать, — продолжал оратор. — Обещаем друг другу и родине, что не отступим в этой борьбе, не продадим советского единства и дружбы…
— Обещаем! — приглушенно отозвалась разноголосая темнота.
Иван произнес это слово торжественно, но голос его дрогнул волнением, и ему показалось, что он выкрикнул слишком громко…
В тот же миг задняя дверь секции распахнулась.
— Товарищи, тихо! Расходитесь по секциям. К лагерю подходит патруль, — сказали с порога.
Балашов узнал голос Кострикина. Иван метнулся к выходу, чтобы остановить Баграмова. Он был теперь окончательно убежден, что ночной оратор именно Емельян. Но в темноте столкнулся с Самохиным.
— Павлик, а где же «Иван Иваныч»? — шепнул он.
— «Иван Иваныч» первым ушел… Ты вот что, Иван, — когда все разойдутся, не забудь отпереть переднюю дверь, а эту закрыть на задвижку, чтобы не было подозрений. Спокойной ночи, — деловито сказал фельдшер и выскользнул вслед за другими.
Секция опустела.
Минут через десять между бараками послышался говор немцев, бряцание солдатского снаряжения. Патруль обошел блок, подсвечивая ручными фонариками, и удалился. Теперь уже внутри лагеря до утра не будет ни одного немца.
Переждав, когда затихнут голоса немцев, Балашов подкинул угля в остывшую печку и улегся было на койку, но снова поднялся.
Борьба! Торжественное обещание! Новая сила уверенности в победе над фашизмом… Хотелось слушать еще и еще этот мягкий и вместе уверенный голос. Неужели он снова нашел Баграмова?! «Иван Иваныч»? Ну что же, пусть будет «Иван Иваныч», если это нужно для дела. Пусть даже приходит всегда в темноте!..
Кто-то из старших произнес слово «подполье», и оратор не опроверг его. Так вот оно что означает, это святое слово славных и мужественных людей с благородными душами, людей, боровшихся и борющихся за счастье и правду во всем мире. Вот как это бывает!
Чей-то зоркий и острый глаз смотрит в души тысяч людей, в их сердца, проникает в их мысли и выбирает из них тех, кого считает достойным доверия. Да какого доверия — на казнь, на смерть и на пытку!..
Балашов приткнулся на табурет возле печки и смотрел через приотворенную дверцу в жаркое пламя. В таком угольном пламени в паровозной топке японцы сожгли большевика-подпольщика Сергея Лазо. Отец Балашова знал его, они познакомились на съезде Советов.
Как гордился бы теперь отец, узнав о том, что его сын — подпольщик, к тому же в самой глуби гитлеровской Германии. Подпольщик!.. Это слово волновало, и радовало, и наполняло гордостью. Иван сам себе стал казаться лучше и выше.
Его жизнь, его разум и сердце и каждый его шаг принадлежит тому великому целому, которое называется… Родиной? Партией? Это были Родина и Партия вместе, да и как их разнять? Разве эти два представления не слились воедино?!
Он думал, что Партия осталась там, вместе с Родиной, далеко позади, что к ним один путь — через колючую проволоку, через чужие земли, через речные переправы, в которые целятся из прибрежных кустов стволы невидимых автоматов… А Партия — вот она!
Разумеется, это она пришла сюда, за колючую проволоку, в царство смерти, и вошла в их сердца, чтобы поднять на борьбу. Это она увидела своими проницательными глазами сердце комсомольца Ивана Балашова и сказала; «Борись, комсомолец!»
«А разве могу я не оправдать доверие Партии? Если даже предстояли бы пытки, муки и казнь, как Сергея Лазо, в паровозной топке?!»
Брикеты кончились. Огонь в печке мерк. Иван подошел к своей койке. Всегда по ночам в секции тяжело храпели, вскрикивали в бреду и, мечась, просили воды больные и умирающие товарищи. И он поднимался с койки и подходил, чтобы им помочь… Сегодня было здесь непривычно пустынно и тихо. Балашов лег; в эту ночь он мог отоспаться, но все еще был взбудоражен, не мог уснуть и тревожно ворочался. Он услыхал, как скрипнула дверь. Иван поднял голову и при слабом отсвете печки едва разглядел фигуру соседа по секции, Федора.
— Иван, ты не спишь? Подвинься, — сказал Федя.
Балашов подвинулся, освободил ему место рядом с собой и вместе с физическим теплом снова почувствовал теплоту неразрывной дружбы. Он знал этого парня с Волги лишь несколько часов, они обменялись едва первой сотней фраз и так еще мало сказали друг другу, но обоим казалось, что прожили вместе и детство и юность…
Наутро Иван не выдержал, как только увидел Самохина, обратился к нему.
— Замучился, не могу, понимаешь! Может, нехорошо и не полагается, ну, а я не могу… — сказал Балашов и запнулся.
— Что такое? Сорок бочек арестантов наплел. Сказано, слушано, а в голове — ни бум-бум! Я дурак или ты? — спросил Павлик.
— Дурак не дурак, а вот… — Иван снова замялся. — Ты мне скажи: Иван Иваныч не Емельян Иваныч? — решился он наконец.
— Узнал? — спросил Павлик. — И он тебя тоже. Жди гостя, сказал, что зайдет…
Вечером Баграмов зашел.
Иван его обнял, прижался щекою к его плечу и почувствовал невольное содрогание всего своего тела. Он плакал…
— Ваня! Иван! Ну что ты! Да успокойся же ты! Ну что мне с тобой поделать! — уговаривал Баграмов, чувствуя, что и сам разволновался от этой встречи.
— Я думал, уж никогда, Емельян Иваныч… А ведь вы мне как будто отец… И вот… видите… Я сейчас успокоюсь… — бормотал Иван.
Баграмов гладил его по костлявым плечам своей широкой ладонью, и Ивану стало вдруг, как когда-то с отцом на Волге, тепло и легко. Они сели рядом на койку. Разговор перескакивал с одного на другое. Иван рассказал, как он сидел в подвале со смертниками, как встретился там с Чернявским и как Чернявского взяли на казнь. Как потом все они были неожиданно вызваны из подвала на транспорт.
— Да, знаешь, доктор Варакин здесь, в хирургии, еще из артиллерийского городка Любимов, Славянский, — спохватился Баграмов.
— Тех я почти не знал, а Михаила Степаныча — как же! Но главное — вас-то, вас-то я все же нашел! — не мог успокоиться Балашов. — В темноте-то по голосу я, вы знаете, как… будто молния мне: Емельян Иваныч!.. Ну, а как вы считаете — отсюда-то можно будет весной до своих добраться? Ведь люди бегут… У меня есть товарищ один — бывший шахтер, а потом председатель колхоза. Он говорит, что ближе отсюда через Судеты, через Чехословакию… Вы думаете, когда будет можно? В апреле?
— Главное, Ваня, что силы в тебе довольно, что ты не угас, что тебя не сломили ни подвал, ни голод, — ответил Баграмов. — А там будет видно, летом, по какой дороге короче! Ведь до весны-то еще далеко, и заботы пока другие…
И долго они еще сидели без слов, просто обнявшись, согреваясь теплом друг друга, молча переживая ощущение встречи и глядя на меркнущий отсвет углей в печурке.
— Ну, пора мне. Я буду к тебе заходить, Иван. Связь через Павлика, если что…
— Он хороший, — как-то по-детски сказал Балашов.
— Да, я ему верю… А много хороших людей, Иван! Они в беде познаются, — задумчиво ответил Баграмов.
— Много хороших, Емельян Иванович, — согласился Балашов. — Только уж очень многие погибнут тут и домой не вернутся!
— Вот об этом-то и забота сейчас, чтобы людям помочь! Ну, мне надо идти…
Они проследили за светом прожектора с вышки, и как только лучи его отошли в сторону, Баграмов сжал руку Ивана и бесшумно выскользнул из двери в тень барака.
А Иван продолжал стоять у отворенной двери, вдыхая морозный воздух и глядя в звездное небо.
Он привычно нашел глазами Полярную звезду и мысленно помчался домой, к востоку…
Глава четырнадцатая
Драка с Гладковым, которой ожидал Емельян, началась не сразу. Несколько дней ушло на борьбу за смену старших и на перетасовку больных, вызванную организацией карантина.
Наконец, хотя никто из молодых врачей не сказал заранее ни слова Баграмову, он понял, что молодежь подготовилась и бой назревает.
Вечером в секции было тише обычного. Все работали над историями болезни. По временам кто-нибудь из молодых врачей подзывал другого; склонившись вдвоем, а то и втроем над бумагой, они тихо советовались. Потом, завершив работу, оделись, вышли все вместе прогуляться, а через полчаса, возвратившись, без песен, без разговоров легли.
С утра, перед завтраком, как всегда, Гладков принимал истории болезни на умерших. Он просматривал их, не читая, и ставил визу.
— Бойчук! Забыли кривую температуры и пульса, — сказал он, даже не просмотрев эпикриза.
— Не забыл. Только уж больше я по фашистской «кривой» не поеду! — дрогнувшим от волнения голосом отозвался Саша, уставившись прямо в лицо Гладкова злыми глазами.