Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брат – как будто – поправился: Рязань – спецработа, видимо, типа той, что и в Артакадемии, потому что в письмах, похожих на передовые статьи, написанных сумасшедшим романтиком, упоминается наш Борис Сергеевич. Посылаю деньги. Все это время надеялась мучительно на возвращение, на демобилизацию. Не судьба, видно. Боюсь, что встреча будет не раньше конца войны. Стараюсь не думать.
Почти выздоровела: полторы недели лежала – радикулит. Плюс подагрический диатез. Сердце. Эндокринно-вегетативный невроз. And so on[870]. Вероятно, поправляюсь, если снова начинаю так болеть. Защитные стенки, возведенные вокруг организма, после выхода из зоны непосредственной опасности, разрушаются – так же, как уничтожаются в городе и над городом различные оборонные сооружения. Но город в ранах. Он изувечен, его нужно лечить. И я – тоже изувечена. Все закономерно.
Множество людей, как и всегда. Несколько раз Британец. Очень умен, наблюдателен, любопытен, напоминает почему-то злое и нервное животное, хищника или лошадь. Приходит ко мне по приглашению третьих лиц. Знает это, присматривается ко мне, за глаза называет «редким экспонатом исторического музея России». Я очень холодна, безупречно и снисходительно вежлива и высокомерна. Игра.
Письма от В. Р[ождественского][871] и ему. После перевода из Сороки стоит где-то под Волховстроем. Всем доволен – пишет так, по крайней мере. Ему писать мне очень легко и радостно: словно разговор с собою на этих вот страницах. Почти с той же примесью мозгового кокетства и с теми же умолчаниями. Воспоминание о нем прекрасно. Сумел пройти через мою жизнь Крылатым Гостем и, уйдя, остаться таким в памяти – хоть на какое-то время, хоть до новой встречи (которая обязательно будет хуже первой – потому что я буду хуже!).
Война продолжается, но в Ленинграде о ней обыватель уже забывает. Город ремонтируется, приезжают люди с Большой земли, разочарованно удивляются:
– Но разрушений совсем немного! На Невском только два дома!
На фронтах – по сводкам – «ничего существенного».
Движение немцев под Яссами, остановленное нами. Волнующи газетные строки о восстановлении нормального хода труда – донецкие шахты, строительство Сталинграда, сегодняшнее сообщение о возвращении в строй Таганрогского трубочного завода, о подаче тока в Никополь и Кривой Рог.
Если бы в России не правила наша партия, ничего этого не могло бы быть.
Без разрешения ЦК о Сталине писать нельзя. И поэтому, вероятно, об этом поразительном человеке, об этой исключительной по весу и значению личности говорят стандартными, штампованными, почти этикетальными фразами, которые в конечном счете и произносятся и воспринимаются уже механически.
В Вологде живет старушка, у которой когда-то квартировал «политический» Джугашвили: только в 1932 [году] она случайно узнала, что «самый главный в Кремле» и ее квартирант – это то же самое. Старушка еще жива. Почему об этом не напишут?
Под Ленинградом погибло 890 тыс. немцев. Недавно слушала в Доме писателя интереснейший доклад полковника Люшковского, который все ждет, как передавала М.С., когда же я приглашу его пить чай. Очень славный. Приятный собеседник. Типичный русский интеллигент. Лейб-гвардии Финляндский полк.
На пленуме советских писателей в Москве граф Игнатьев, в генерал-лейтенантских погонах, сокрушался – почему в нашей литературе не показан советский генерал. Вот в «Войне и мире» дана целая серия генералов…
И армия и публика «обожают» Рокоссовского. Какое великолепное озорное лицо!
А еврейский писатель Маркиш патетически доказывал, что война произошла потому, что Гитлер изгнал евреев из Германии, и что еврейское горе больше всякого другого горя, и что Красная Армия мстит теперь за это еврейское горе, и что она должна дойти до Берлина, чтобы расквитаться за еврейское горе. И что все советские писатели должны писать об еврейском горе.
Тихонов, Лавренев и Игнатьев слушали с опущенными глазами.
Июль, 28, пятница, ночь
Перерыв в записях – неизвестно почему. Здорова. Прекрасно выгляжу. Полнею. Очень болят ноги, и иногда сходит с ума сердце, но это кажется таким привычным, что я считаю себя здоровой.
Ночи уже темнеют. Отцвела липа в Летнем – только один раз сидела в Летнем поздним розовым вечером, вместе с Татикой; и один раз за все лето держала в руках изогнутую ветку с кружевными медовыми цветами. Все отцвело. Умолкли птицы. Лето идет к концу. Зелень деревьев густая и по-городскому черноватая. Нигде не была – даже на Островах, которые снова стали ЦПКиО. Хожу много – и бестолково. Множество дел – главным образом чужих. Удивительно бестолковая жизнь!
Столовая. Зеленая лампа. Закрытые окна, потому что очень холодно. Валерка шепчет что-то над учебником физики, потому что она больше не ЗАГС, а студент Энерготехникума. Я недавно вернулась – утром комиссионный, куда сдаю две французские бронзы Guillemin[872], а потом Тотвены, лавки, маникюрша, Гамулин с сыном (русская мордашка, славный скобаренок. Но имя – Эвальд! Ослы Господа Бога!), Гнедич, которую вижу теперь очень редко, приносит перепечатанную для меня поэму Ахматовой – страшненькая![873] Когда слушала, было холодно. Потом у Ксении – ужинаю, ем ягоды, веду пустые разговоры с Фридляндом, который хочет мне нравиться. Улыбаюсь, но улыбаться трудно. Резкое падение настроения. Тщательно скрываю это от окружающих. Те, кто близко, не замечают ничего. Замечают чужие, кого вижу редко, кто, по-моему, совсем меня не знает.
На улице вчера встретила д-ра Буре, с которым постоянно зубоскалю. Целуя руку, спрашивает:
– Что случилось? Почему вы стали такая грустная?
Сегодня паяц Фридлянд объявляет неожиданно:
– Вы в депрессии. Это же ясно, я не идиот!
Утешает:
– Вы патриотка, вы должны быть счастливы…
Люди думают за меня, наклеивают на меня этикетки, надевают плащи и шпаги. Все считают, что я – гордая панна, дочь романтической многострадальной земли! – должна пребывать теперь в патриотической юбиляции: польское войско, белые орлы, конфедератки, Rada Narodowa[874], Комитет Освобождения[875]! Открыты дороги на Варшаву и Краков, Хелм, Демблин, Седлец. Мистика бело-алого знамени[876]. Польша. Марш Домбровского[877] по радио – передача из Москвы!
А я на весы исторических судеб смотрю покойно и почти безрадостно: ведь не все еще легло на весы (армия Андерса[878], например! Вероятности гражданской войны, например!). Оказывается, Польша не моя. Она – мое прошлое, анцестральное прошлое, слабым биением вспыхивающее не в крови, а в мозгу. От этого прошлого я тоже ушла так далеко, что и оно – уже не мое.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});