История одного путешествия - Вадим Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цель нашего путешествия представлялась мне ясной и простой. Уверенность в победе, в том, что мы не даром бросаем на ветер наши жизни, крепла во мне с каждым часом. Я целые дни бродил по пароходу, вернее, по тем закоулкам парохода, где нам, пассажирам четвертого класса, или попросту «трюмным крысам», позволялось бродить. Минуя узким служебным коридорчиком роскошные каюты и салоны, предназначавшиеся для богачей, — впрочем, такими мне казались все, у кого в кармане было больше десяти франков, — я пробрался на нос парохода и здесь, защищенный от ветра колесами крепко заснувшей лебедки, служившей для поднятия якоря, устраивался на просмоленных канатах, скрученных широкими кругами и пахнувших морем еще больше, чем пахнет само море. Эти канаты казались мне куда более мягкими и удобными, чем обитые зеленым бархатом широкие кресла курительного зала первого класса, откуда меня в первый день нашего путешествия выгнал обшитый с ног до головы серебряными галунами, с лицом, накрахмаленным, как стоячий воротничок, узкоплечий лакей. Вверху, над моей головою, выше капитанского мостика, выше закоптелого флагштока мертвой мачты — и зачем пароходу мачты, если на них никогда не поднимают парусов? — в голубом небе проплывали перистой стайкой легкие облака. Ветер, дувший с берегов Африки, скрывавшейся за южным краем моря, был так нежен, что не верилось календарю, показывавшему начало января.
Иногда я пробирался на нос парохода ночью. Мгла охватывала меня со всех сторон, и сигнальные огни — зеленый и красный — повисали над головой. Понемногу привыкавшие к темноте глаза начинали различать чуть освещенные изнутри стекла капитанского мостика, легкие желтые круги вокруг неплотно задраенных иллюминаторов, призрачный прямоугольник двери, ведшей в машинное отделение, — признаки света, свидетельствовавшие о ночной жизни парохода, — и ровно билось пароходное сердце.
Однажды в этом излюбленном мною месте я встретил Кузнецова. Солнце уже зашло, и только отдаленные, потерявшиеся в небе облака хранили розово-лиловый, с каждой минутой тускневший отблеск солнца. Море, теряя бронзовый оттенок, становилось серо-черным. Кузнецов сидел, облокотившись на зубчатое колесо лебедки, и его стеклянные, безжизненные глаза отражали высокое, холодеющее небо. Увидев меня, он забеспокоился, заерзал, его круглая голова на длинной шее начала раскачиваться из стороны в сторону, как перевернутый маятник. Я молчал, раздосадованный присутствием Кузнецова, — мне хотелось остаться одному.
Первым нарушил молчание Кузнецов. Он начал издалека, путаясь в хорошо скроенных фразах:
— Я давно хотел поговорить с вами, потому что вы человек образованный и можете помочь не только мне, но всем нам ввиду возможного затруднения.
— Какого затруднения? Я ничего не понимаю.
Моя досада понемногу превращалась в злость: я ненавидел, когда солдаты начинали говорить о моей образованности.
— Видите ли, наш господин поручик, я хочу сказать — Иван Юрьевич, очень неосторожно поступает с Василием Петровым. Зачем его спаивать, ведь он, я говорю о Петрове, и так не совсем в себе. Вроде как юродивый. А он его постоянно накачивает красным вином… Я предвижу, что из этого обстоятельства Могут получиться большие затруднения. Неприятности, то есть затруднения, которые… Ну, одним словом, всяческие серьезные пертурбарции… (Лишнее «р» в слове «пертурбации» показалось Кузнецову особенно убедительным, но все же, окончательно запутавшись, он замолчал.)
То, что Петров бывал пьян каждый день, я знал и без Кузнецова. Василий постоянно бегал по тускло освещенному трюму, как одержимый, его длинные, развевающиеся руки рассекали воздух, сверкали белые зубы, оскаленные пьяной гримасой, от него несло винным перегаром. Нагибаясь к самому лицу случайного собеседника, брызгая слюной, он опять и опять начинал свой рассказ о ста восьмидесяти девяти расстрелянных им коммунистах. Но мысль, что Иван Юрьевич мог его нарочно спаивать, показалась мне невероятной. Я сказал об этом Кузнецову. Он засуетился и забеспокоился еще больше:
— Я знаю, что говорю. Поверьте мне. Да спросите хотя бы у нашего друга Плотникова.
— Зачем же Ивану Юрьевичу спаивать Петрова? — спросил я.
— Плотников говорит, что Иван Юрьевич боится, как бы Петров не раздумал с нами ехать. Боится его потерять, вот и угощает красным вином. А Петрову пить нельзя, — закончил Кузнецов, — он и так не в себе, ненормальный.
Все эти дни, с того момента, как марсельский подъемный кран над старым портом скрылся в тумане, я не жил реальной жизнью: я думал, что все мы выше мелких дрязг, что мы, даже пьяный Петров, представляем собою единую, крепко спаянную группу, что в нашей среде немыслимы интриги и маленькие заговоры. Слова Кузнецова и его видимая искренность меня встревожили. Даже после того, как Кузнецов ушел, все по-прежнему покачивая круглой головой на длинной шее, я уже не мог отделаться от беспокойства.
«А если правда, что Иван Юрьевич спаивает Петрова, — говорил я себе, — у него могут быть для этого свои соображения, — то неужели я могу примириться с таким спаиванием? Ведь если только при помощи красного вина Петрова можно заставить ехать с нами, то он нам не нужен».
Мне вспомнилось, как перед отъездом Мятлев рассказывал нам легенду о чистых ризах. Угодник Николай и святой Касьян шли к Господу на праздник. По дороге они увидели телегу, увязшую в грязи. Мужик охал, призывая на помощь всех святых, но не мог сдвинуть телегу с места. Касьян побоялся испачкать свои праздничные ризы, а Николай влез по колени в грязь и помог мужику вытащить телегу. Но Господь, узнав, почему Николай пришел к нему в грязных ризах, с руками, перепачканными глиной и дегтем, а Касьян в сияющих белизной одеждах, разгневался на Касьяна и решил наказать его: с тех пор день св. Николая празднуется три раза в году, а Касьяна — раз в четыре года — 29 февраля.
И хотя я знал, что не всякая грязь украшает ризы, я все еще не мог провести границы между тем, что позволено и что запрещено.
Вдалеке в быстро густеющем сумраке моря неожиданно возник сверкающий огненный куст — это встречай пароход зажег созвездие своих иллюминаторов на самом краю горизонта. Сверху, с капитанского мостика, быстро замигал сигнальный фонарь. Над самой моей головой возник и погас острый луч прожектора. В центре плавучего созвездия ему ответил другой луч — тонкий и тревожный. Но вот сигнальный прожектор потух и далекий огненный куст начал медленно таять во мраке. Нехотя оставив мое канатное сиденье, я спустился в трюм.
В том углу, где мы расположились, — кроме нас семерых ехало десятка два греков, были они все черны и неутомимо вертлявы, — раздавался голос Петрова:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});