Истоки - Ярослав Кратохвил
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой-то истории и проявилась непоколебимая приверженность обер-лейтенанта Кршижа к порядку и форме. Сначала этот добрый лысый человек только наблюдал волнение капитана, постепенно сам разжигая в себе страх и гнев. Его пугало и возмущало нарушение закона, в непосредственной близости к которому он, судья, вдруг очутился. И в конце концов этот скромный человек, прозябавший до тех пор среди мелкого офицерства, решительно возглавил всеобщее негодование и предложил действовать быстро и безотлагательно, чтоб разом покончить с неприятным делом.
— Я скажу ему, — отрезал он таким тоном, словно ссорился со всеми. — Беру это на себя.
Грдличка принял его предложение хмуро и молча. Приступить к делу он решился, только когда поезд подходил к следующей станции. Вдвоем с нетерпеливым Кршижем они, чтоб не возбуждать пересудов, отошли за последний вагон. Попутно Грдличка поручил кому-то из кадетов отыскать Томана: его-де просят.
Томан с готовностью явился на зов, хотя и был озадачен и удивлен. Вот это-то несоответствие между крепкой, сильной фигурой лейтенанта и смирением, написанным на его лице, больше всего взбесило Кршижа. Оно подействовало на него, как ложь. И в глазах честного добряка остриями штыков засверкала ненависть. Однако Грдличка, взявший переговоры на себя, сохранял надменное спокойствие — по крайней мере, на первых порах.
Начал он говорить с расстановкой, пониженным, уравновешенным тоном. Кршиж, не владевший собой, то и дело перебивал его, и в промежутках между словами Грдлички тыкал в Томана отточенными ненавистью замечаниями — так тычут в собаку палкой через щели забора.
— Пан лейтенант, — начал Грдличка, обращаясь к Томану, — вы своим поведением…
— Безобразным поведением! — рубанул Кршиж.
— …которое я сейчас не стану характеризовать точнее…
— Говорить противно!
— …привлекли к себе всеобщее внимание.
— И мы сыты по горло!
— Пан лейтенант, это было б вашим личным делом, если б вы тем самым не по-зо-рили (тут Грдличка впервые повысил голос) имя чеха в первую голову. Молчать! — резко оборвал он попытку Томана возразить и, чтоб успокоиться, сам помолчал немного. — Поэтому, пан лейтенант, я, как старший по званию из находящихся тут чехов, приказываю… молчать, когда я говорю! Прика-зы-ваю вам, пока вы носите этот мундир и находитесь в нашем обществе, держать себя так, как мы могли бы ожидать от интеллигентного человека.
— На черта он нам сдался! Пусть перебирается к своим… где он на месте!
Томан опять попытался горячо возразить, но Грдличка, не дав ему вымолвить слова, уже закричал, упиваясь своей властью над стоящим перед ним сильным человеком и собственной своей ролью:
— Вы сбиваете с толку простых людей, вы со своей безответственностью доведете их до беды…
— А сам ничего им не сможет дать!
— Когда вы станете гражданским лицом (Грдличка уже весь побагровел от усилий перекричать всякую попытку Томана объясниться), вот тогда можете идти на службу хоть к русскому…
Он вовремя спохватился, проглотил со слюною невыговоренное слово и, подавляя гнев, закончил резко:
— …если таковы ваши представления о совести и чести!
До сих пор Томан не замечал любопытных, собравшихся в сторонке. Это были пленные из хвостовых вагонов, в большинстве — немцы. Но хотя он ничего не видел из-за влаги, застилавшей глаза, он всем телом ощущал, как медленно смыкается вокруг него некая стена и знал, что от первого же его движения она может угрожающе накрениться. Он чувствовал, как его окружала, наваливаясь на него, холодная отчужденность, перед которой он — не более, чем потерпевший крушение; сознание этого делало его покорным и жалким. Покорностью были пропитаны и слова его, которые ему наконец-то дали выговорить.
— Зачем же мне идти на службу к кому бы то ни было? — сказал он. — Я рад, что избавился от этого. Вы бы должны были…
Тут у Грдлички мелькнуло воспоминание, как он когда-то в школе вольноопределяющихся простодушно обратился к одному обер-лейтенанту с теми же словами: «Вы бы должны были…» И он рявкнул так, как тогда рявкнули на него:
— Как обращаетесь?!
Голос Грдлички бросился на покорные слова, как волк на слабую спину ягненка, и сломал, растерзал, разметал еще только рождающееся помышление противоречить.
— Это что за «вы»?! — орал он. — Я вам господин обер-лейтенант, слышите, а не «вы»! Когда я в этом мундире, сам государь император называет меня «господин обер-лейтенант»!
Между Томаном и Грдличкой неожиданно встал капитан.
— Тише, тише, — сказал он со страдальческим выражением лица. — Что это опять за скандал!
Только теперь Грдличка заметил, что их уже окружила довольно большая кучка зевак.
Капитан взял Кршижа и Грдличку под руки и сердечным тоном попросил:
— Уйдемте, господа!
Но уходя, он обернулся к Томану с брезгливым упреком:
— Опять вы — вечно все из-за вас…
Томан увидел их спины и услышал повелительное:
— Дорогу!
Круг любопытных распался. Офицеров проводила почтительность собравшихся.
— Звезды себе пришил! — объясняли в толпе.
Почему-то эти люди испытывали удовлетворение. Вдобавок какой-то солдат из последнего вагона — и, кажется, чех, — с искренним удовольствием распространял новость, что этот переодетый лейтенант с бородкой — шпион и провокатор. И будто он нарочно терся среди солдат и записывал тех, кто давал волю языку.
— Да он просто полоумный! — кричал кто-то по-чешски из одного офицерского вагона.
Томан, спотыкаясь, брел по песку и шпалам.
— Унтер-офицер Бауэр здесь? — спросил он наугад у какого-то изможденного пленного, который, прислонясь к стенке вагона, смотрел на Томана блестящими глазами.
В вагоне переругивались по-словацки. Томан повторил по-немецки свой вопрос. Пленный повернулся к нему спиной:
— Nem tudom [92].
Словаки в вагоне перестали ругаться; три пары равнодушных глаз уставились сверху на Томана. Изможденный пленный обрушил на него поток непонятных венгерских ругательств, звучавших злобно.
Бауэр, как бы выражая волю всего вагона — здесь сегодня уже не ждали Томана, — добивался от приятеля, почему тот так странно выглядит:
— Что с тобой случилось?
— Что с вами? — спрашивали и другие.
Но Томан упрямо твердил:
— Ничего.
Зато он преувеличенно-дружески обращался к Бауэру, которому от этого в конце концов стало не по себе. Томан почувствовал это и еще более пал духом. Без всякой связи с предыдущим он вдруг принялся заверять Бауэра, что предпочитает спороть свои звезды и ехать с ним, в этом вагоне, как простой солдат. Стараясь уверить в этом всех, он тем чаще повторял это с каким-то упорством отчаяния, чем более сам понимал несерьезность своих слов. Наконец он замолчал, и надолго.
А потом, резко вздрогнув, проговорил в свое извинение:
— Ах, да ведь я нездоров.
Тогда Бауэр и его товарищи с сердечной теплотой предложили Томану ехать с ними. Беранек даже вытер для него место на грязных нарах — таким жестом, словно косой взмахнул.
Но так как — они и сами это понимали — Томан все-таки не мог остаться у них в вагоне, то все вышли на перрон, чтобы погулять с ним хотя бы до отхода поезда; прогуливаясь, строили заведомо несбыточные планы о том, как они вместе будут жить в плену.
Томан вошел в свой вагон в последнюю минуту, решив замкнуться в себе от всего мира. Со всех сторон, изо всех углов уже темной теплушки навстречу ему поднялось молчание. Томан чувствовал, как оно обволакивает каждое его движение.
— И дело с концом! — поставил точку в этой торжествующей тишине старый Кршиж, скрытый в сумраке вагона.
От его слов мороз пробежал по спине Томана. Он долго не мог уснуть, все прислушивался к незримой осаде, улавливая крадущиеся леденящие прикосновения враждебной темноты. Он понимал, что нервы его болезненно взвинчены, и сам себя называл тряпкой.
14
Какая лавина времени может вместиться в три только ночи! Какая лавина событий может завалить два только дня!
Когда на третий день люди оглянулись на покинутый берег — голова закружилась, Захлестнутые половодьем времени, слагающегося из обломков событий, они потеряли счет дням и забыли их последовательность.
Иозеф Беранек легко, без ропота, переносил невзгоды новых дней. Он ведь вырос среди невзгод. К тому же в самом трудном его поддерживала благосклонность доктора Мельча. Беранек сделался временным офицерским денщиком. Он подметал их вагон, чистил полой своей шинели их сапоги, бегал за папиросами и прочими покупками и каждое утро сливал воду на холеные руки Мельча. Он испытывал наслаждение, когда мог тянуться перед офицером и, переполняясь преданностью, ожидать небрежного приказа.