Зауряд-полк. Лютая зима - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Говорится: полк – одна семья, а в семье, господа, говорится, не без урода. Бывает иногда – урод! Однако, господа, его ведь не убивают. Если он, скажем, глухой и немой, и тогда его все-таки азбуке учат. А так, ни с того ни с сего вдруг кричать: «Разбой!» – и чтоб непременно вешать, – этого в семье не принято делать, господа. А может, поручик Миткалев просто человек больной? Хороший человек, господа, а вот – больной, что поделаешь? Тогда ведь у нас врачи есть: старший врач Моняков, младший врач Адриянов, вот к ним его и адресовать, – что они скажут. Может, его в какой-нибудь госпиталь лечить отправят, и тогда он нам спасибо всем скажет, что мы об нем позаботились, а не то чтобы по голове его колотить из-за двенадцати рублей пропавших! Вот мое мнение, господин полковник!
Он сказал это с большим выражением, но Полетика поморщился и поглядел на Татаринова:
– Как же вы это запишете? Что он такое сказал? Украдены эти деньги там или…
Татаринов вопросительно посмотрел на Пернатого, но тот ответил решительно:
– О краже я не говорил, нет! Чтобы украл поручик Миткалев – этой мысли не допускаю!
При таком ясном ответе повеселел Полетика, сказал Татаринову:
– Вот и запишите! – и кивнул головою в сторону Ливенцева: – Теперь вы, прапорщик!
Ливенцев мало приглядывался к поручику Миткалеву. Раза два он пробовал с ним разговориться, но Миткалев, пытавшийся говорить басом, занимался только тщательным вычислением того, что может произойти, если он перевезет свою жену с какими-то еще родственниками из Мелитополя в Севастополь, в котором одни продукты, правда, дешевле, другие, напротив, дороже, чем в Мелитополе, и кто тогда будет получать его земский оклад, если сюда переедет жена, и нужна ли тут, в Севастополе, жена, когда тут целые табуны девок? Не все ли равно это будет, что, например, ехать в Тулу со своим самоваром?
Поговорив с ним так, Ливенцев решил, что для страхового земского агента, очевидно, больших умственных способностей не требуется, и больше уж не пытался с ним говорить. Но он видел теперь, что обвинение Миткалева в краже или даже во временном присвоении денег арестованных – обвинение, конечно, очень серьезное, и он сказал:
– Я допускаю, что этих двенадцати рублей при сдаче караула не оказалось, но, может быть, Миткалев просто не в состоянии был припомнить и объяснить поручику Шлезингеру, что, например, один из арестованных, которому принадлежали эти небольшие деньги, был освобожден при нем и он же сам возвратил ему его деньги, почему их, вполне естественно, в столе и не оказалось. Разве не могло быть именно так? По-видимому, поручик Шлезингер обратился с запиской к подполковнику Генкелю в силу личного с ним знакомства, но я не думаю, конечно, чтобы он предвидел именно такой оборот дела, что вопрос будет обсуждаться в обществе офицеров дружины. Окажется, может быть, что он необдуманно это сделал, погорячился…
– Постойте! Вы что-то такое вполне правильно, прапорщик!.. А вдруг этот самый… как его?.. вдруг он там ошибся, а не этот… не наш поручик! – облегченно взмахнул обеими руками Полетика. – Вот именно! И сейчас мы сделаем так… командируем адъютанта на главную гауптвахту к этому самому… ну черт!.. и пусть хорошенько поищет деньги эти. Потому что если наш поручик пьян напился, то мы его за это вообще взгреем, а уж если деньги арестованных украл – это уж… это, знаете, дело совсем паскудное, и за это судить уж не мы его будем! – И он развел руками и подал бороду вперед.
– Может быть, мне по телефону поговорить, а не ездить, господин полковник? – вежливенько спросил Татаринов, но Полетика вздернул плечи и брови:
– Ну вот, пожалуйте! По телефону!.. А вдруг кто-нибудь другой, а? Кто-нибудь другой подслушает, кому… как это говорится?.. Кому, одним словом, совсем не надо? Нет, уж вы… не вздумайте, в самом деле, черт те что!.. Вот те раз – по телефону!.. Сейчас же одевайтесь и поезжайте на трамвае… Боитесь, что часовой не допустит? Допустит, раз вы офицер… Идите же!..
И Татаринов, не разгибая спины, вышел из кабинета, держа перед собой исписанный лист бумаги, а Генкель усмехнулся тонко:
– Хе-хе… Это, конечно, только проволочка. Поручик Шлезингер неосмотрительно поступить не мог. Он даже, уверен я, пока и дежурному по караулам своему об этом не доносил. Но вообще, конечно, мое дело было сказать, потому что я помню слова присяги: «Об ущербе же его величества интересов, вреде и убытке, как скоро о том уведомлюсь, не токмо благовременно объявить, но и всякими мерами отвращать и не допущать потщуся»… Ну так вот, значит… тактические занятия…
– Для тактических задач, я думаю, надобно разложить на столе карту-верстовку, – сказал Урфалов. – А вот, что касается нашей дружинной лавочки, то она, мне кажется так, – не знаю, как кому другому, – цели совсем не достигает. Изволите видеть, ополченцев много, а лавочка одна. Сколько там народу толпится по утрам, чтобы булку какую себе достать, и так и уходят ни с чем…
– Почему опять и появились у казармы бабы, – досказал за медлительного Урфалова нетерпеливый Кароли.
– Я уж об этих бабах докладывал коменданту, – посмотрел тяжело на него Генкель. – Приказано опрокидывать бабьи корзинки и баб от казармы гнать!
– Так, я видел, делают ингуши из комендантского правления, только не знал, что это по вашему предложению, – по обыкновению отчетливо проговорил Пернатый. – А потом, должен я сказать, ведь и мы, офицеры, еще живем около казарм, а казармы не в городе ведь, и вот я посылаю денщика за булкой к чаю, а он мне: «Так что, ваше высокобродие, ингуши конные баб арапниками лупят, а булки лошадьми топчут!»
– Да, вот, в самом деле, как же так можно, а? Баб арапниками! И… и булок нет… даже и для господ офицеров! – устремил на Генкеля голубые глаза Полетика.
Ливенцев не знал этого. В последнее время он оторвался от общей жизни дружины. Но когда он представил конных ингушей, которые бьют арапниками баб, он вспомнил Казанскую площадь в Петербурге, толпу студентов, в которой был и он сам, и казаков с нагайками.
И, припомнив это, сказал взволнованно:
– Это черт знает что!
– Что вы сказали, прапорщик? – вдруг всей своей тушей быстро повернулся к нему Генкель.
– Я сказал: черт знает что! – раздельно повторил Ливенцев.
– Приказание коменданта города по-вашему – черт знает что? – воинственно выпятил бритый подбородок, подпертый еще тремя подбородками, Генкель.
Ливенцев почувствовал, как у него начало давать сбой сердце и зашумело в ушах, и он заговорил так же раздельно, как уже начал говорить:
– Я не знаю, под каким именно предлогом вызываете вы ингушей против простых и обыкновенных русских баб, которые находят себе честные средства к жизни, – раз, и несомненно полезны для жизни нашей казармы – два, так как обслуживают ее насущные нужды, но что я о-очень хорошо знаю – это то, что лавочка, заведенная вами, маленькая лавочка в подвале, не-до-ста-точ-на для населения наших казарм, – раз, и не-вы-год-на для этого населения, потому что не имеет выбора и повышает цены на все немудреные товары, – два!
– Значит, у баб дешевле, а? – спросил Полетика не Ливенцева, а капитана Урфалова.
– Изволите видеть, господин полковник, и дешевле, – так ратники находят, – и лучше будто бы…
– Тогда что же… тогда, значит, надо составить комиссию… гм… да, для этого, как ее… ну обследовать на месте, что там такое. А то, что в самом деле, лавочка-лавочка, а может быть, она никуда не годится! – решил Полетика.
– Я спрашивал лавочника нашего, сколько дает прибыли лавка, – он говорит: «Рубля три-четыре в день, вот и вся наша прибыль», – сказал Пернатый. – А между тем…
– Разве лавка наша из-за прибыли торгует? – перебил Генкель.
– Дайте договорить!.. А между тем цены там оказываются выше бабьих!
– Что же вы хотите сказать этим? – засопел Генкель, но Пернатый отозвался спокойно:
– Ничего, кроме того, что сказал.
– Я вижу, господа, что… э-э… как бы сказать… бабы… бабы – они необходимы… Но, впрочем, вот мы составим комиссию. Завтра уж в приказ это не попадет, – адъютант ушел по делу этого… поручика нашего… а вот послезавтра объявлю в приказе… Конечно, ведь ратников много, – куда же, к черту, одной лавочке справиться! Это правда. А теперь, господа…
– Господин полковник! Позвольте мне еще одно соображение в пользу баб, – перебил Полетику, сам того не заметив, Ливенцев. – Ведь эти бабы – кто же такие? Все – жены взятых на фронт наших солдат или вдовы уже убитых… Ведь идет война, колоссальнейшая из всех войн, известных истории. Не одно войско принимает в ней участие, а весь народ в целом! И бабы! Бабы тоже!.. Бабам надобно как-то жить, раз их мужья на фронте, или убиты, или в плену. У баб этих – дети. Бабы трудятся, пекут бублики или коржи, сидят с ними тут во всякую погоду, – зачем? Чтобы как-нибудь прокормить семьи тех самых, может быть, ратников, которых взяли отсюда и угнали в другие города! А мы почему-то их избиваем нагайками, топчем лошадьми их труд. А мы почему-то вывозим помои на свалки, а им не даем, – совсем как собаки на сене.