Истина и закон. Судебные речи известных российских и зарубежных адвокатов. Книга 2 - Иван Козаченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Считаете ли необходимым остановить меня и потребовать мотивов злодеяния, картины ужасов, точного плана извивов и подробностей его пути. Увы, господа, есть мысли, непониманием которых я горжусь; есть позор, которому я призван верить, не постигая. Счастье добрых людей именно в том, что, будучи вынуждены наблюдать черные помыслы и гнуснейшие расчеты, они не в силах уразуметь всей мерзости адских козней, разоблачить сатанинское коварство иного злодеяния.
Не требуйте же анализа всего, что неприлично в образе действий обвиняемого и на дороге, которой он следовал. Не ожидайте, что я брошусь в омут его причуд, погрязну в тине его намерений, запутаюсь среди чудовищных комбинаций его!
Тем не менее в семье Мореля я вижу ясно человека, которого хотят удалить от прекрасной Марии. Тогда он решает обесчестить ее, отнять малейшую опору. Вот средство, которое заставит семью бросить девушку, с ее золотом, в его руки. Все это пред глазами, и не задержат меня ваши мнимые противоречия. Господа, разве преступление не доказано? Разве непонятно? Но ведь нет ничего проще, как удостоверить его бытие. Оно еще продолжается, живет, явствует, осязается, оно течет в венах Марии де Морель.
Что же говорите вы? Что у нее странная беспримерная болезнь, а причины ее неизвестны; что это страдание душевное, выражающееся в нелепых припадках сомнамбулизма, каталепсии и экстаза; болезнь, определяемая галлюцинациями… Да разве этим путем чудовищность начала процесса раскроется очевиднее?
Нет, не галлюцинации оставили след укусов на кисти руки, не ими причинены раны на самых нежных и закрытых частях тела, не их следствие порезы руки, не они покрыли грудь синяками. Нет, нет, истязания реальны. Уже 29 сентября, чуть не в первый момент события, доктор Бэкёр видел эти «раны, ушибы и разрезы» – это его подлинные выражения – и описал их характер. Ему даже в голову не приходило говорить о симуляции.
Какая же болезнь снедает Марию? Где причина?
На предварительном следствии, в тиши острога или в камере судьи, вы испробовали ряд позорных обвинений, частью против самой девушки, частью против ее отца и матери… Во имя соображений, понятных всему свету, семья Морелей была озабочена одним: утаить свое горе, прикрыть молчанием судьбу юной Марии. В самом деле, 28 сентября возникла первая дилемма; надо следовать привычкам, необходимо избежать ужасного вопроса: «Где ваша дочь?». Мария покоряется долгу. Бэкёр был здесь, когда услышал слова матери: «Надо управлять собой, дочь моя! Свет глядит на нас; крепись, не падай духом. Храбрость и сила воли неизбежны!». А вечером танцы… Сначала больная держится покойно, но требования выше сил; ей дурно, и врач уносит ее без сознания. Дома припадки становятся угрожающими. Потрясен весь организм; начинается горячка, и лишь много позже с большим трудом болезнь уступает лечению. 19 ноября страдалице лучше, но через два дня кризис, еще более опасный, грозит ее жизни.
Что же, по-вашему, это опять галлюцинация, когда 21 ноября мать услышала, как ее дочь, получив роковое письмо, упала в обморок, а когда выломали дверь кабинета, нашла свое дитя ня земле, судорожно сжимающее пасквиль, где грозят всему, что девушке дорого и свято. Злодеяние переполнило чашу. Мария – в страшном пароксизме, число ударов пульса достигает 125 в минуту. Бэкёр спешит на помощь, из Парижа зовут другого доктора – Перрона. Вы помните симптомы, как он их наблюдал и описал: налившееся кровью лицо становится багровым, смерть приближается; плач и стенание оглашают дом… Священника! – и Марию соборуют… Вы знаете, какой способ лечения был ей предписан. Возможно ли сомневаться далее? Не очевидно ли, что последствия злого дела возрастали с развитием энергии преступления? Разве не доказано, наконец, что с этого дня врачи единогласно признали действительное существование болезни?
Ведь вы сами слышали тождественные показания докторов: Рекамье, Лерминье, Бальи и Оливье. Разве с ними не советовались? Разве каждый из них раньше, чем поставить диагноз, не произвел самого тщательного, строго научного исследования? Итак, кому же придет в голову отвергать наличность результатов преступления? Увы, милостивые государи, зло пред вами, налицо, воочию; оно чувствуется, осязается в мускулах и нервах, в малейших разветвлениях организма Марии де Морель…
Но пусть мои соображения ничтожны. Хотите иных доказательств? Обратимся к языку, которым написаны пасквили. Припомним тот из них, который отметили перед вами вчера как гимн сатаны, и вам уже незачем будет колебаться: достаточны ли психологические мотивы, возможен ли один только вывод из нравственных элементов дела?
Когда факт преступления доказан, спрашивается: где же преступник? Мы его ищем? Изумляюсь или, больше, скорблю о тех, кто еще спорит, в чьих глазах нет веры тому, чтобы столько зла могло быть совершено одним человеком.
Но, господа, уместно ли повторять еще раз, что преступление удостоверено документами, сознанием обвиняемого и массой показаний свидетелей. А мы все-таки ищем… Где злодей?! Вот он!.. И я раскрою его извороты в любом их мгновении!
К чему прибегнул он в начале своих похождений – к безымянным, подметным письмам.
Вы не забыли, надеюсь, философского исследования, разработанного вчера моим благородным и красноречивым другом. Доказав невозможность гипотезы, что эти письма принадлежат не ла Ронсьеру, он убедил и в еще большей невероятности факта, что они написаны той, которой приписывают их эксперты.
Чем отвечает защита? В письмах, говорит она, попадаются фразы из романа, а очень, дескать, возможно, что по вечерам, тайком от матери, барышня Морель почитывала кое-что, принесенное мисс Аллен украдкой из библиотеки. Далее, вам указали одно слово – грубое ругательство, встречаемое на стенах, которое Мария, говорят, могла слышать от уличных мальчишек и запомнить. Но, господа, это значит не убеждать, а играть словами. Нет, нет, не гадательные признаки должны обнаружить виновного. Нет, презренная цель писем, помыслы наглого, скотского разврата – вот что приводит к их автору, ла Ронсьеру.
Рассмотрев пасквили с точки зрения холодных правил своего искусства, эксперты приняли во внимание лишь факты сходные, тогда как надлежало вникнуть в различия, а их очень много. Наоборот, сличая правописание ла Ронсьера с таковым же пасквилей, они упустили из виду тождественные ошибки, особенно в склонении причастий. Таким образом, и в несомненных письмах обвиняемого, и в письмах анонимных мы одинаково встречаем: «J’ai recue votre…», «vous avez recu…». Слово «honnete» он пишет через одно «n» и, напротив, удваивает согласные без надобности, когда, например, пишет «addresse»; не упускает случая написать: «fairai» вместо «ferai». Щедрый на ударения, он строчит «сеlа» и никогда не забывает написать «ou», мало заботясь, что это такое – наречие или союз?
Но что еще больше свидетельствует в ущерб обвиняемому, это слог и отдельные выражения пасквилей, такие подробности, которых девушка в 16 лет знать не могла. Уж не благовоспитанная ли барышня, юное и чистое дитя, способно, по-вашему, заканчивать письма грубой бранью, гравируемой пьяными бродягами на заборах, да и то не каждый день?!
Изложенные улики обосновываются на других, более ужасных. Упорное, например, молчание ла Ронсьера, когда генерал гонит его из дому, такая, в моих глазах, грозная улика. Ла Ронсьер столь мало огорчен был своим позором, что в тот же день, воскресенье 21 сентября, когда Моргон видел его в театре, он беседовал в глубине ложи о превосходнейших качествах розовой эссенции. Госпожа Моргон показала на следствии даже о каком-то обмене флаконов, ей тогда предложенном.
Еще далее идут признания, сделанные подсудимым, свободно и без так называемой нравственной муки. Он их вовсе не скрывал; напротив, сам говорил о них адвокату Каро.
Что понудило сознаться? Строгость отца? Ужас перед судом? Нет и нет! Разве не упрашивал он даже во время дуэли отдать ему эти мерзкие письма, обещая лично отнести их прокурору. Не трусость, значит, мотив признаний…
Удивляются, милостивые государи, и молчанию Марии Морель в роковую ночь на 24 сентября. Две юные, перепуганные и расстроенные девушки не вскрикнули ни разу, и вы их обвиняете! Но ведь так должно было случиться; подобная тишина – лучшее, убедительнейшее доказательство наличности преступления и справедливости их рассказа.
Будь это вор, покушайся он унести золото или бриллианты, я понял бы ваш упрек; если бы, далее, все это была сказка, поставили бы, конечно, весь дом на ноги, взбудоражили бы криками всех и вся, а тьма ночи устранила бы малейшее подозрение в подлоге. Но дело совсем не в том: девушку насилуют, стыд и целомудрие налагают невольное молчание на ее уста: «Меня видели нагую? Что сделали со мной? Прикрой меня, Аллен!..» О, я разумею, почему не было крика. Мария ведь девушка; взволнованная чувством стыда, она не смеет показаться матери, которая столько раз говорила ей о скромности.