Затерянные в океане - Майкл Морпурго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Справа от входа в пещеру разместился длинный верстак, а над ним был развешан целый набор инструментов: пилы, молотки, стамески – всё, что душе угодно. Там же, возле верстака, стояли три здоровенных сундука, из них Кэнскэ добывал раковины или свежие простыни. А простыни он менял каждый вечер.
В пещере Кэнскэ носил халат с запа́хом (я потом узнал, что он называется кимоно). В жилище он поддерживал просто безукоризненную чистоту, хоть раз в день обязательно подметал пол. Возле входа он ставил большой таз с водой и, входя, непременно споласкивал ноги и вытирал их.
Весь пол покрывали тростниковые циновки вроде тех, на которых мы спали. А стены на высоту человеческого роста были обшиты бамбуком. Это был настоящий дом, хоть и совсем простой. И никакого хлама; каждая вещь здесь имела предназначение и лежала на своём месте.
Когда мне сделалось получше, Кэнскэ стал понемногу выходить и оставлять меня одного – к счастью, ненадолго. Он возвращался, частенько с песней, и приносил рыбу, иногда фрукты, кокосы или травы – и всё это с гордостью показывал мне. Орангутаны, случалось, следовали за ним, но только до входа. Они заглядывали в пещеру и рассматривали меня и Стеллу, которая предпочитала держаться от них подальше. Только орангутанья малышня отваживалась пробираться внутрь, но стоило Кэнскэ хлопнуть в ладоши, их как ветром сдувало.
В первые дни мне прямо не терпелось поговорить с Кэнскэ. Тысяча загадок, тысяча вопросов, на которые я хотел знать ответы. Но разговаривать мне было больно, и к тому же я чувствовал, что и Кэнскэ не тянет на беседы. Молчание ему больше подходило. Он казался скрытным, погружённым в себя, и ему так нравилось.
Однажды, прокорпев несколько часов на коленях над очередным рисунком, он подошёл и протянул его мне. На рисунке было дерево, всё в цветах. И улыбка Кэнскэ говорила куда больше, чем слова.
– Тебе. Японское дерево, – сказал он. – Я японский человек.
С тех пор Кэнскэ показывал мне все свои работы, даже те, которые потом смывал. Это всё были чёрно-белые акварели с орангутанами, гиббонами, бабочками, дельфинами, птицами и фруктами. Только очень-очень редко он оставлял какой-нибудь рисунок и бережно складывал в сундук. Я заметил, что несколько рисунков с деревьями Кэнскэ тоже сохранил, – это всегда было дерево в цвету, «японское дерево». И такие рисунки он демонстрировал мне с особой радостью. А я понимал, что мне оказывают честь, и чувствовал себя польщённым.
В угасающем свете дня он садился рядом и смотрел на меня. Последние лучи вечернего солнца скользили по его лицу. Он будто бы исцелял меня взглядом. По ночам я нередко вспоминал маму с папой. Мне очень хотелось увидеть их, сказать им, что я жив. Но прежняя тоска меня больше не мучила.
Со временем я заново обрёл голос. Паралич понемногу ослаблял свою хватку, и силы возвращались ко мне. Теперь я мог сопровождать Кэнскэ, куда бы он меня ни позвал, а звал он довольно часто. Начать с того, что мы со Стеллой полюбили наблюдать за тем, как он ловит рыбу на мелководье. Я усаживался на корточки на берегу и смотрел. Кэнскэ стоял в воде не шелохнувшись, а копьё его мелькало стремительно, как молния. И он смастерил копьё для меня тоже. Отныне нам предстояло рыбачить вместе. Кэнскэ научил меня, как отыскивать большую рыбу и прячущихся под камнями осьминогов, показал, как надо правильно стоять – неподвижно, словно цапля, нацелив остриё копья над самой водой, и тень чтобы падала за спину и не отпугивала рыбу. Честно, моя первая рыба – это было как забить решающий гол. Просто чистый восторг!
Кэнскэ, кажется, знал в джунглях все деревья наперечёт и где растут какие фрукты, что поспело, а что ещё нет, за чем уже пора карабкаться наверх, а за чем пока рано. И он влезал на совершенно неприступные деревья – проворно, непринуждённо и без всякого страха. В джунглях он вообще ничего не боялся. Гиббоны пытались отогнать его от фруктов и с воем раскачивались у него над головой, пчёлы роились над ним, а он преспокойно доставал соты из дупла где-нибудь на верхотуре. (Мёд ему был нужен, чтобы заготавливать фрукты.) И семейка орангутанов постоянно толклась где-то поблизости: они то крались за нами по пятам, то убегали вперёд на разведку, то носились и прыгали вокруг. Стоило Кэнскэ завести песню, и они тут как тут. Голос их, похоже, завораживал. Мы со Стеллой вызывали у них любопытство, но они держались насторожённо, да и мы тоже, так что все предпочитали близко не общаться.
Но как-то вечером, когда я смотрел, как Кэнскэ ловит рыбу, один обезьяний ребятёнок залез ко мне на колени и принялся с помощью пальца исследовать мой нос, а потом переключился на ухо. Он дёрнул меня за ухо – и довольно ощутимо, – но я не вскрикнул. И тогда на меня вскарабкалась целая ватага орангутанов. Они ползали по мне, как по шведской стенке. И те, что постарше и побольше, тоже как давай ко мне тянуться и трогать меня – хорошо хоть эти оказались посдержанее и поосмотрительнее. Но Стелла по-прежнему к ним не совалась, и они к ней тоже.
Всё это время – а я, должно быть, провёл на острове уже несколько месяцев – Кэнскэ говорил очень мало. Те немногие английские слова, которые он знал, как будто давались ему с большим трудом. Когда мы пытались объясняться с помощью слов, от этого всегда было мало проку. Поэтому мы по большей части улыбались и кивали, напевали и показывали. И иногда даже рисовали на песке. Нам этого вполне хватало. Но я по-прежнему терзался разными вопросами и сгорал от любопытства. Как Кэнскэ очутился тут, на острове, совсем один? И давно ли он здесь? Откуда взялись все эти кастрюли, сковородки, инструменты и нож, с которым он не расстаётся? Откуда простыни в деревянных сундуках? Откуда все эти вещи? И сам он откуда? Почему сейчас он ко мне так добр, а раньше ненавидел меня? Но едва я осмеливался раскрыть рот, Кэнскэ просто качал головой и отворачивался, как глухой, стыдящийся своего недуга. Я никогда не мог сказать наверняка: он правда меня не понимает или не хочет понимать. Но я видел, что от моих расспросов ему не по себе. Спрашивать – это как вторгаться в его жизнь. И я решил придержать любопытство до лучших времён.
Распорядок у нас был строгий, и без