Пропавшие без вести - Степан Злобин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ведь как сказать… В темноте по башке каменюкой тоже неплохо, — сказал Муравьев. — Поймут, за что, и смирнее станут. А скверно другое: полицейский убивал человека при полсотне товарищей, и все молчали…
— А что же, по-твоему, нужно было? Полицая убить на месте? Ну, фашисты всех бы и расстреляли! — возразил часовщик. — Открыто против полиции выступать опасно! Фашистам никак нельзя без предателей. Без полицаев они как без рук. Открыто — опасно!
— А как тебе кажется, на фронте, пожалуй, опаснее? — спросил Муравьев с насмешкой.
— На миру-то не так ведь страшно! — ответил Генька.
— Да, на миру! — повторил Муравьев. — А тут что, не на миру?! Ведь вот капитан-лейтенант ходил без знаков различия, а чувствовал он в себе командира. Пришел момент, и правильно он скомандовал. А в массе всегда себя надо чувствовать командиром, рядом быть с рядовым бойцом, его поддержать в самый трудный час. А самый-то трудный час — он и есть у нас вот теперь…
— Да, труднее не вздумать! — согласился и Генька.
Глава тринадцатая
Балашов отлежался в лазаретном бараке на матраце, с подушкой под головою. Это было удивительное ощущение после долгих месяцев, проведенных на голых досках. Не беда, что барак был такой же, как и рабочие. Зато здесь было в четыре раза меньше людей на такое же помещение. И все-таки от посещения до посещения Трудникова Иван тосковал, слушая стоны больных соседей, кашель, а то и предсмертный, часами длящийся хрип. Сознание того, что люди вокруг страдают, а ты им ничем не можешь помочь, угнетало и мучило.
Иван чувствовал себя практически совершенно здоровым и отдохнувшим. Истощение? Голод? Но разве голод был меньше в рабочих бараках?
Однако же только здесь, в лазарете, в отрыве от Пимена и от Геньки-часовщика, Иван понял, как привязался к ним.
Его особенно раздражал здесь, в лазаретной секции, палатный старшой Забелин, плоский детина лет сорока, с уныло висящим носом, который постоянно нудно брюзжал по поводу того, что он, человек с высшим образованием, инженер, вынужден возиться со шваброй и парашей, вскакивать ночью к лежачим больным и помогать санитарам носить мертвецов.
— А ты откажись! — как-то сказал санитар Кострикин, высокий чернобровый моряк с лукавым прищуром пристальных карих глаз.
Эти слова Кострикина вызвали общую злую усмешку: ведь старшой получал легально добавочную порцию баланды, а Забелину, кроме того, каждый день еще кто-то «подбрасывал» с кухни хлеба или котелок поварского жирного супа. Тогда свою баланду старшой отдавал без ущерба тому, кто фактически за него выполнял всю работу.
Все понимали, что инженер не откажется от сытного места, к тому же пребывание в лазарете в числе больных спасало его от отправки на какие-нибудь работы в другой лагерь, где у него не было бы друзей на кухне.
Без брюзжания об унижении своего инженерского достоинства старшой выполнял только два дела: делил на больных хлеб и всякую пищу и читал вслух очередной номер «Клича», требуя общего внимания всего населения секции.
Соседом Ивана по койке оказался Ромка Дымко — моряк-десантник. В первый же день по прибытии в лагерь под Ригой Ромка решил бежать из плена. Он ловко перемахнул через проволоку и уже за оградой лагеря был срезан пулею с вышки. Оказалось, перебита нога; ее ампутировали. Он пролежал в лазарете месяцев пять с незаживающей культей. Одноногий еще раз попробовал бежать и ушел-таки в лес, но был найден погоней с собаками и в числе здоровых отправлен в Германию.
— Тут уж их маковка! Об одной ноге через всю неметчину не ускочишь! — сокрушенно признал Ромка.
Все видели, что Дымко ничего не боится, и за это его любили и уважали товарищи.
Но несмотря на скученность и на то, что в рабочем бараке под боком были голые дощатые нары, атмосфера рабочего лагеря все же казалась Ивану живее и легче. Даже Роман Дымко, днем жизнерадостный и терпеливый, ночью стонал и скрипел зубами от боли в своей культе.
Однажды ночью Балашову почудилось, что кто-то роется у него под подушкой. Он обернулся, но никого не увидел.
Так поспешно отпрянуть и лечь на свое место мог только сосед, Ромка.
— Ромк, ты что? — спросил Балашов.
Но Дымко не ответил. Он спал.
Утром у себя под подушкой Иван обнаружил расписанный примечаниями номер «Клича».
«Ромка подсунул!» — подумал Иван.
Однако Ромка смотрел на эту газетку, как будто сам видел ее в первый раз.
— Вот исто-ория! — удивленно тянул он.
Но во взгляде Ромки Иван приметил лукавую искорку.
«По постоянной подписке!» — с усмешкой думал Иван, находя под подушкой и после подобные экземпляры фашистской газеты…
Как-то раз зондерфюрер принес очередной номер «Клича», когда инженер Забелин отсутствовал. Пользуясь этим, Иван во мгновение раздал весь номер курильщикам.
Старшой, возвратись, разъярился. Он сразу напал на Ивана, обвиняя его. Балашов не стал отпираться.
— Да вы лучше спросите людей, хотят ли они еще слушать ваше мерзкое чтение всех этих пакостей… А покурить всем бумажка нужна, понятно! Верно, товарищи?! — обратился Иван к больным.
— Правильно, Ваня! — раздались голоса в ответ.
— Если номер газеты еще пропадет, так и знай, что ты будешь в ответе! — пригрозил Ивану Забелин. — По всей строгости будешь тогда отвечать.
— Ну, братцы, если ночью как-нибудь у нас господин старшой «пропадет», так и знайте, что за это я, Ромка Дымко, в ответе! — воскликнул моряк и встал с койки. — По всей строгости поганого беззакония отвечать готов, если его задушу ненароком! При всех обещаю.
Моряк убедительно стукнул по полу костылем.
— Не очень-то запугаешь! — проворчал инженер. Однако же он замолк.
После этого скандала с Забелиным во время перевязки руки санитар Кострикин сказал Ивану:
— А ты, братишка, потише! Работать надо с умом.
— Как работать? — не понял Иван.
— Политработу с умом проводить, — понизил голос Кострикин. — Вы с Ромкой совсем обнаглели. Забелин вас за три копейки продаст! А можно не хуже вести пропаганду без шума.
— Иван Андреич, а вы этот «Клич» тоже читаете? — спросил Балашов Кострикина.
— Чего? Какой такой «этот»? — не понял санитар.
— Ну, тот… Ну, который…
— «Этот», и «тот», и «который»! — передразнил Кострикин. — Ты лучше слушай да делай, как старшие говорят, а пустое болтать ни к чему! — оборвал он.
Но слово «политработа», сказанное Кострикиным, взволновало Ивана. До сих пор он считал, что они просто спорят со сволочью, а оказалось — ведут политическую работу… И он улыбался, вспоминая слова моряка.
— Вы не лю-би-те, господа, когда вам читают газету, — сказал, войдя в секцию, «чистая душа» Краузе. — Вы некультурные свиньи. В Германии каждый крестьянин следит за печатью, а не раскуривает газетки. Я вам са-ам прочту поучи-ительную статей-ку.
«Все-таки Забелин донес, — подумал Иван. — Наверно, назвал и меня и Ромку. И загремим в гестапо».
Взглянув на Ромку, Иван прочел ту же мысль в его глазах.
Но Краузе ничего не сказал о виновниках. Забелин же бросился со всех ног подставлять гестаповцу табуретку и вытирать ее полотенцем.
Усевшись к столу, гестаповец начал читать рассуждение о том, что в СССР за годы советской власти разрушено все хозяйство, в городе и в деревне, как в Индии, царит многолетний голод, отчего весь русский народ и другие народы, приведены к вымиранию.
— «В Красной Армии, — читал гестаповец, — семьдесят пять процентов солдат болеют туберкулезом, что проверено и доказано медицинским обследованием советских военнопленных в Германии. Евреям и коммунистам не жалко русских людей. Спасение народов России от вымирания — в победе новой Европы над иудо-большевиками».
— Вот к чему привела русских еврейская власть! — поучающе заключил фашист. — Вот почему вы должны сами избавляться от евреев и коммунистов. Германия не против русских людей. Немцы русский народ уважают. Но мы уничтожим большевиков и евреев…
— Господин зондерфюрер! — вдруг обратился к «чистой душе» Забелин. — Почему же нам, русским, в Германии дают столько же пищи, сколько евреям?
— А где вы ви-дели, как кормят евреев? — спросил зондерфюрер, прищурясь и по своей обычной манере склонив набок голову.
— Да вот в нашей секции! — указал инженер в дальний угол, где помещался черномазый парнишка Боря Косицкий.
У Косицкого была характерная еврейская внешность. Ожидая, что рано или поздно фашисты заметят его и убьют, он все же хотел надеяться на удачный для себя поворот судьбы и скрывался от глаз немцев на верхней койке. Он был музыкантом и даже здесь, в этом нищем аду, раздобыл фанеры и смастерил себе скрипку. Ее звук был тихий, глухой как под сурдинку. Борис играл, сочиняя грустные, тягучие мотивы. Всюду по лазарету больные любили, когда по вечерам он заходил куда-нибудь поиграть.