Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не понимаю, Макс… Мне это пустые слова…
– Это я и сказал тебе, – отвечает мне Макс убежденнорадостно. – А вот когда ты проснешься в них – тогда все вокруг так наполнится…
– Максик, поздно, иди. Я все равно тебя не понимаю, но я очень тебя люблю…
Трепет пирамидальных тополей, стройных, как свечи.
– Ася, – говорит Макс, – я зайду за тобой завтра, хочешь? Пойдем к морю и в степь… Поговорим… – Мягкая добрая рука Макса тепло сжала мою.
•**
Максовы холмы, пологие, полоса заката и первые звезды. И тот самый сумрак, светло сгущающийся, который сине-зелено светлеет на Максовых акварелях в его Киммерии. О котором Байрон: «that clear obscurity» (светлая мгла).
Мы бродили, бродили, шли, шли и сейчас уже держим обратный путь.
– А сколько было лет Маргарите Васильевне, когда вы поженились?
Макс отвечает. Его голос тих. Он совсем другой, чем он был там, на море. Он так много мне рассказал о себе. Я взволнована этим новым видением его, таким нежданным -в нем, из которого фонтаном летят парадоксы, в неутомимом сияющем мистификаторе сквозит, как звезда в зеленом сумраке, душа князя Мышкина, «Идиота». И сам шаг, которым я рядом ступаю, будто светлый от этого рядом, ноги идут по какому-то празднику – не по земле! Что-то священное сейчас над нами.
– А когда мы поселились вместе, ее родные подняли целую бурю: «За кого вышла – богема, разврат… из такой семьи, издателей Сабашниковых, ушла к этому ужасному человеку».
Макс точно передохнул, помолчал минуту. И каким-то отсутствующим голосом:
– А ведь мы никогда не были мужем и женой с Марго…
– Где же теперь она? – говорю я. – Почему?
– Она полюбила другого. И я отдал ее тому человеку…
Идем молча. Это – цикады уже застрекотали?
И низко над холмом дрожащий серп Венеры,
Как пламя водухом колеблемой свечи.
***
Кто дал мне эту удивительную книгу? В моих руках -дневник старика – «Уединенное». Читаю, точно свое. Так знакомо!.. И мы с Мариной не знали, что есть такой человек!.. Сколько лет мы прожили на земле в то же время и не знали – он о нас, мы – о нем!
«Как ни сядешь, чтобы написать что-то: сядешь и напишешь совсем другое. Между «я хочу сесть» и «я сел» – прошла одна минута. Откуда же эти совсем другие мысли, на новую тему, чем с какими я ходил по комнате, и даже садился, чтобы их и м е н н о записать…»
«Секрет писательства заключается в вечной и невольной музыке в душе. Если ее нет, человек может только «сделать из себя писателя». Но он не писатель…» Читаю не отрываясь.
«Почему я так желаю известности (или влияния) и так (иногда) тоскую (хотя иногда и хорошо бывает от этого на душе), что «ничего не вышло из моей литературной деятельности», никто за мной не идет, не имею школы?..» Больше одна я не захотела читать.
Я бросилась к Марине. Марина отобрала у меня книгу, села за нее – и от нее встала в знакомом мне в ней книжном бреду. Ее глаза были пусты и жалобны. Она отсутствовала. Она была там, в книге, с неведомым от века родным человеком. Но на этот раз право первенства было явно мое. И я тянула Марине мое письмо к Розанову – его зовут Василий Васильевич, и от живет в Петербурге. А сегодня Макс придет из Коктебеля, и я ему расскажу, – он, наверное, знает о нем, может быть, даже его знает?..
«Дорогой Василий Васильевич! Только что кончила Ваше «Уединенное». Вам 59 лет, а мне 19, но никакой разницы потому что Вы пишете о том, что вне возраста, и Ваша книга – родная…» Так начиналось примерно мое письмо.
– Ты нарочно подписываешься не «Цветаева»? -спросила Марина, прочтя мое «А. Трухачева».
– Конечно. Мне не надо вовсе, чтоб он мне ответил как дочери папы. Папу он не может не знать. Посмотрим, отзовется ли на фамилию ему неизвестну ю…
– Молодец! Я бы тоже так сделала…
В этот же день пришел Макс. Он выслушал мое волнение и сказал, улыбаясь:
– Мне жаль тебя огорчить, Ася, но я думаю, что он тебе не ответит: Розанов стар, перегружен литературным трудом, большая семья – сама же читала: «Папа, учебнички…», «Папа, башмачки…» – и вряд ли у него станет сил отозваться…
– Ответит! – сказала я.
Прошла неделя. Начала ли я уже поникать? – когда почтальон передал мне два письма со штемпелем «Петербург».
Мелкий, без строк – еще беспорядочней, чем почерк Эллиса, – полупрямые, полукосые буквы, разорванные слова…
Первое, с простой маркой, было коротко. Второе -заказное, длинное – было послано вдогонку первому. «Настя,
– писал он, сделав мне чужое уменьшительное из «Анастасии Ивановны Трухачевой», – как ты? Что ты пережила? Откуда такой глубокий тон в 19 лет?..» И взволнованные текли с его пера повелительно в слова – чернила, рождая каракули откровенья и дружбы, удивления и интереса, беспорядочного рассказа о себе и вспышки вопросов – мое безмерное, без названья, счастье в ответ. Я читала на ходу, вверх по короткой лесенке парадного хода, застыв на какой-то ступеньке, все позабыв, застрянув в таинственном колодезном срубе непонятной, наспех прочтенной фразы; я читала, войдя к себе, держа на коленях Андрюшу, мне переданного няней, читала, когда он заснул, читала и перечитывала, перемежая своим ответным, перечитывала оба и вновь писала – и с трофеем поднималась по горе на дачу Редлих – к Марине.
– Марина! Письмо от Розанова! Два! Сразу! Вот Макс удивится! Помнишь, он говорил, что переписка если и будет,
то что-нибудь вроде Мопассана и Марии Башкирцевой -недоразумение… Читай!
Марина прочла. Ее лицо пылало за меня.
– Теперь ты напишешь ему «Цветаева»? – И уже не мне, а ему: – Молодец!
…Ночь. Я сижу за дневником, отослав мой ответ Розанову, и я счастлива, как только может человек на земле быть счастлив. И другого счастья – не надо! Не хочу любви! Спаянности с одним, терема! Ни с кем! Со всеми! Вдохновенные дружбы, перекличка чувств, мыслей… Свобода! И писать и писать…
Когда Розанов узнал, что Трухачева (фамилия, которой я в первый раз подписалась) я по мужу, что урожденная я Цветаева, он радостно сообщил, что он вправе считать себя учеником папы, что слышал курс его лекций и никогда не забудет его ни как профессора, ни как человека. Это еще более сроднило нас. Он обещал мне прислать свои книги и ждал нашей встречи – я обещала, что осенью, перед задуманным отъездом в Париж, приеду в Петербург. Он писал о своей усталости, старости, загруженности литературным трудом, о том, что везет воз большой семьи, дивясь раннему опыту жизни во мне, не но сомневался во мне, верил и, находя между нами много соответствий, считал меня родным человеком. Я искала и не находила его «Опавшие листья».
***
У скольких людей вся жизнь прошла в содружестве с Максом! Скольким он нужен и близок, как нам, как всем, кто его знает. Всем – кроме врагов! О, их много! Все, что есть на свете средненького, косного – никакого! Все, что ползает и кишит, все мещане духа – Макса не принимают на дух! Это – целый мир клеветы, жаркий поход любопытства и пошлости, смешков и хихиканья, неисчерпаемый, год за годом, рог изобилия лжи, высыпаемый на кудри Макса, на его – в котовой ласковости, в медвежьем уюте сказочности -бычье упорство быть собой. Для этих людей Макс не Пан, не «добрый колдун», не мудрец, не друг – недруг! Он ходит не в длинной парусиновой рубашке, под которой такие же, до колен, от жары, штаны, а в нарочитом «хитоне» (без штанов) и не в самой ноской и легкой обуви (сандалиях), а в сандалиях-котурнах, чему-то подражающих, что-то доказывающих, и весь он – претензия и вымысел, и его глубинная простота – манерность и выверт, и этому выдуманному Максу Волошину объявлена, давно, войн а…