Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то время Марина вела записи об Але. Почти чудом через все события эпохи эти листки сохранились. В них Марина писала:
«Але 5-го исполнилось 1 год 2 месяца… Она прекрасно узнает голос и очаровательно произносит «мама» – то ласково, то требовательно до оглушительности. При слове «нельзя» свирепеет мгновенно… Меня она любит больше всех. Стоит мне только показаться, как она протягивает мне из кроватки обе лапы с криком: «На!»…
О ее глазах: «…когда мы жили в Ялте, наша соседка по камнате, шансонетная певица, все вздыхала, глядя на Алю:
– Сколько народу погибнет из-за этих глаз…»
18 ноября 1913 года Марина записывала:
«Вчера я кончала ей стихи. Завтра ей год и два с половиной месяца. Несколько дней тому назад она определенно начала драться.
Да, теперь она на вопрос «как тебя зовут» отвечает: «Аля».
Аля, маленькая тень На огромном горизонте,
Тщетно говорю: не троньте,
Будет день…»
В декабре 1913 года:
«Сегодня я кончила стихи «Век юный»…
Когда промчится этот юный Прелестный век…
30-го мы выступаем с Асей на балу в пользу погибающих на водах. Да, Але это будет интересно…
Когда на втором нашем выступлении я сказала перед стихами Але: «Посвящается моей дочери», вся зала охнула
и кто-то восторженно крикнул: «Браво!» Мне на вид не больше семнадцати лет».
ГЛАВА 47. МЫ И МАКС. «УЕДИНЕННОЕ»
Уже в тот миг, когда без малого два с половиной года тому назад Марина привела в мою комнату Макса, моим тогда шестнадцати годам, перевидавшим на своем кратком веку множество самых разнородных людей, с первого мига вошел мне в душу взгляд, ни на чей не похожий, этого замечательнейшего человека. Но я еще была девочка. Теперь Макс встал на пороге моего – уже не отцовского, а собственного, печально-веселого, одинокого очага – после моего замужества, в мои девятнадцать лет. Он был на семнадцать лет старше меня. Он ни слова не спрашивал о пережитом, будто этих лет не было. Это вошла Душа, вглотнувшая и мою, и Маринину, и Сережину, душу Пра -любую. Душа, не замечавшая порогов, начал и концов браков, идущая вольно, уверенно, гипнотически ласково по тенетам человеческих ошибок, переводя этот древний взгляд -Пана? – нет, еще древнее, еще р о д н е е! – на каждого, кто шел навстречу, и в его глазах жил, казалось, ответ на все вопросы, отстаивавшиеся в человеке.
Большой кажется (среднего роста), широкоплечий и толстый, как бывают коты и медведи, одетый во что-то напоминающее заграничных мальчиков, – куртка с карманами, короткие, под коленом схваченные подобием обшлага, брюки, гетры, горные башмаки. Он стоит на пороге моей комнаты, улыбаясь в свою пожелтевшую от солнца широкую, короткую, кудрявую бороду, широколицый, загорелый, мускулистый, мощный как дерево, но совершенно лишенный тяжести, упругий и легкий, сросшийся со своим бесконечным хождением горными тропинками и киммерийской степью. Темно-русое руно его волос, густокудрявых, и такая же борода не дают увидеть границы его лица, большого, как Зевсово. Он ничего не говорит. Он ждет терпеливо, пока я оденусь, отдам распоряжения няне и девушке, наклонюсь над спящим Андрюшей и мы выйдем на вечерние феодосийские улицы, бродить – к морю ли, на мол, к генуэзским ли крепостям Карантина, по цыганской ли слободке или прочь от всего – в степь. Заходя за Мариной или за мной, он привык ждать, хотя иногда и сердился.
***
На окраине Феодосии дом Нины Александровны Айвазовской.
Гостеприимнейшая хозяйка, она живет «на широкую ногу» и купается в этой беспечной, позолоченной солнцем жизни, как Феодосия – в закатных лучах.
У рояля палисандрового дерева – полная женщина лет сорока, русоволосая; большие голубые глаза ее полуприкрыты веками, она поет старинный романс. У нее приятный, поставленный голос.
Звонок. Только что хозяйка впустила Макса и меня, как она вновь появляется на пороге передней, встречая новых гостей: Марину и Сережу Эфрон. На Марине светло-синее атласное платье с маленькими алыми розами, шитое по моде прошлого века, – лиф в талию и длинные пышные сборы. Ее светлые, только что вымытые, наспех просушенные волосы отрезаны у конца ушей и сзади прямой чертой, лежат на лбу густым блеском, над бровями – ее обычная теперь прическа пажа.
Как она хороша! Ее чуть розовое лицо с правильными чертами, зелеными близорукими глазами высоко поднято от застенчивости, губы полуулыбкой отвечают на приветствия, она проходит по гостиной. Только я знаю, сколько мучения сейчас испытывает она, проходя между взглядами. И если она теперь «расцвела» в такую красавицу, вся мука застенчивости не могла пройти. Жало застенчивости все равно в ней – кому это знать, чувствовать, как не мне! Ее родные, все еще неловкие, волей замедленные движения (затишенная буря!) проводят ее между людей, кресел, секретеров, как драгоценную ожившую гравюру. Добрым гением у ее плеча, возвышаясь над ней, – темноволосый узколицый Сережа с его огромными, полыхающими умом, добротой и смехом глазами. В них тоже застенчивость, но ее гасит юмор, и надо всем – теплая грация доброжелательства, с которой он жмет, проходя, руки юношеским теплым приветствием. Облако единения, окутывающее их двоих, полнит комнату каким-то наставшим праздником.
Казалось мне, весь белый свет Наш милый луг и по-ле… – пела Ариадна Николаевна Латри и, оборвав строку, встала навстречу вошедшим. Но уже приглашала хозяйка в столовую, где сверкали хрусталь и вино. Нина Александровна, хоть была старше Макса, дружила с ним с давних лет, с тех самых ее юности и ее отрочества, феодосийских, когда девицы на бульваре, встречая Макса, просили: «Поэт, скажите экспромт!»
Кто из них знал тогда, что так мало пройдет лет, и в этом самом Крыму разделенной надвое России Нина Александровна Айвазовская в дни братоубийственных битв покинет свой родной город, в то время как Макс, комиссаром над искусством Крыма, будет спасать картины и библиотеки, организовывать народные читальни, музеи…
…Но уже Макс говорит стихи. Рука его, отведенная в сторону аккомпанирует голосу, как некий музыкальный инструмент. В упоенье отдачи себя сотворенным строкам, отдаваемым тем, кто слушает. Стихи веют над комнатой, над раскрытыми в тишь окнами.
В янтарном забытьи полуденных минут С тобою схожие проходят мимо жены.
В душе взволнованной торжественно поют Фанфары Тьеполо и флейты Джиорджоне…
Но мне стихи эти кажутся вычурными. Мне хочется других. И, словно почуяв это желание, Макс, докончив их, начинает совсем другое:
Ясный вечер, зимний и холодный,
За высоким матовым стеклом,
Там в окне, в зеленой мгле подводной
Вьются зори огненным крылом.
Гляжу на Макса, но перестала слышать – так бывает. Слышу вновь…