Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 - Александр Александров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Доказательства? — искренне не понял графа Каразин.
— Хорошо бы сыскать эпиграмму или карикатуру, о которой вы говорите, на бумаге.
— На бумаге?!
Граф кивнул.
— Нет, попрошу меня уволить от такого поручения, — твердо сказал Каразин.
— Отчего же вы отказываетесь? — удивился граф. — Вы уже бросили на себя тень. Мне трудно будет убедить государя. Надобно, Василий Назарьевич, оправдаться. Если это Пушкина пашквиль, — сказал он подчеркнуто по-старинному, — так пусть будет его рукою или хотя бы кто покажет на Пушкина, список, наконец, даст верный.
Каразин никак не мог прийти в себя, ему предлагалась роль шпиона, агента, какого-то Фогеля, а он ведь считал себя спасителем отечества.
— Осмелюсь, ваше сиятельство, возвратиться к тому, что я уже говорил: моя цель быть употребленным по департаменту, который я предполагаю совершенно необходимым и который поручениями Лавровым, фон Фоком, Фогелем и прочими никоим образом заменен быть не может.
— К графу Милорадовичу, — улыбнулся в ответ граф Кочубей. — А мне пишите все, что сочтете нужным, — сказал он, на прощанье подавая Василию Назарьевичу мягкую барскую руку.
Выйдя, Василий Назарьевич сначала долго смотрел на богатый дом графа Кочубея, с садом и оранжереями; на садовой стене торчали бюсты арапов из черного и белого мрамора; черные арапы улыбались, а белые были печальны. Черный арап, белый арап, черный арап, белый арап — так он прошел мимо садовой стены и переулком вышел на улицы вечернего Петербурга, извозчика он не брал. Василий Назарьевич был потрясен и раздавлен.
«Как! Печальная и праведная картина о положении в государстве не произвела никакого впечатления! Их интересуют только эпиграммы мальчишки. Правильно сказал митрополит Евгений о нашем мартовском споре в Вольном обществе: «Ребятишки высекли своих учителей»… Ребятишки нас не слушают, над нами смеются… А те тоже не лучше. Лучше их совсем оставить: да идут во страшение судьбе, их ожидающей; надо думать только о спасении своего семейства во время грозно. А оно придет, и придет скоро! И тогда я погибну, защищая с оружием в руках последний вход в комнаты государевы! — мысленно воскликнул он. Патетика в чувствах совсем не была ему чужда. Но тут же спохватился, разум превозобладал: — Что-то тут у меня не согласуется: или с семейством, или при последнем входе в комнаты государевы. Что-нибудь одно. Уж, верно, как получится. Где окажусь, там окажусь…»
Он остановился на Казанском мосту. Вдруг как громом поразила его мысль, что сегодня 12 апреля, прошло ровно 19 лет и один месяц с тех пор, как стоял он здесь, на Казанском мосту, 12 марта 1801 года. В ночь перед сим днем совершилось еще раз в новейшей российской истории нередко уже случавшееся государственное преступление: цареубийство. Душа его не одобрила его тогда. Он живо вспоминал себя стоящим на Казанском мосту со сжатым сердцем, со взором то потупленным, то обращенным на окна бывшего Леонова дома, где в четверток Страстной недели злодеи имели бесстыдство пировать перед очами, так сказать, всей столицы, перед очами доброго и верного царя и своего народа. О! да было бы это преступление, пятнающее всех нас, последним! Но кажется, не будет это так, потому что дух времени приуготовляет другие уже преступления и злодеяния.
«Как добрый сын отечества, как верный подданный рассеянного в мыслях, обманутого и обманываемого каждый день Александра, пред коим я сию минуту становлюсь на колени и со слезами обнимаю его, я сделал все, что мог, и еще сделаю, если они ко мне обратятся! Мне запрещено обращаться к государю — я буду писать графу, я пошлю ему все выдержки из журналов, и постепенно ужасающая картина составится перед его глазами. Надо честно писать и о лицах, подозреваемых во вредных умыслах, как-то: о Волконском, о Кюхельбекере, о Глинке и о Пушкине, недостойном бывшем лицеисте. Эх, — вдруг вспомнил он с горечью. — Надо было рассказать графу, хоть изустно (бумаге такое доверять нельзя), анекдотец, который давеча слышал от одного из почтеннейших людей — Александра Ермоловича Мельгунова. Какой-то одиннадцатилетний мальчик, обучающийся в Лицее, дома у себя, среди ласк матери, сказал ей: «Я бы, маменька, сказал вам что-то, только сделайте милость не говорите папеньке». Мать настояла, удвоила ласки и, наконец, узнала от него, что в Лицее обычай злословить государя, называя его дураком и т. д., и что между воспитанниками положено жесточайше наказывать того, кто выдаст этот образ мыслей или вообще все, что делается в Лицее. Вот вам, ваше сиятельство, кое-что о духе сих царских баловней».
Глава двадцать восьмая,
в которой чиновник особых поручений при генерал-губернаторе Федор Глинка вступает в игру. — Пушкин у генерал-губернатора графа Милорадовича. — «Либерализм молодых людей не есть геройство и великодушие». — Карамзин просит Пушкина два года не писать против правительства. — Апрель 1820 года.
Но Каразин явно недооценил противника. Он не понял, с кем связался. Безусловно, он всегда помнил, что Федор Глинка был чиновником для особых поручений при генерал-губернаторе, но он не мог себе представить каким доверием снисходительного и самовлюбленного графа Михаила Андреевича Милорадовича Глинка пользовался. В его обязанности входило собирание городских слухов, но он же в первую очередь и узнавал о правительственных планах и о всех доносах, поступающих наверх. С одной стороны — крупный масон, член «Ложи Избранного Михаила», входящей в Великую Ложу «Астрея» (он был последовательно — оратором, надзирателем и наместным мастером ложи), один из руководителей Союза Благоденствия, член всевозможных обществ, а с другой — государственный служащий, доверенное лицо генерал-губернатора графа Милорадовича, а значит, и самого государя Александра Павловича. Граф Михаил Андреевич, как говорили, сам собой и из самого себя сочинил нечто вроде министра тайной полиции, хотя сия часть, после упразднения Министерства полиции, перешла в руки графа Кочубея, который для нее, можно сказать, не был ни рожден, ни воспитан. Он охотно перекидывал дела Милорадовичу, Милорадович интересовался ими скорее из любопытства и из желания угодить государю, но был ветреник и гораздо больше времени тратил на актрис и воспитанниц Театральной школы. Глинке при таком начальнике было раздолье.
Федор Николаевич был тщеславен, потому и вступал во все общества, посещал все открываемые курсы, пока совсем на этом не помешался, некоторые успехи в словесности, как считали многие, вскружили ему голову; он был вхож во многие дома, заводил связи где только можно, щелкал шпорами по всем паркетам и часто по слабости тщеславия своего рассказывал многим за тайну, что узнал по должности.
Но главное, Глинка был мастером интриги, это была его страсть, как для других карточная игра, он лелеял, растил и развивал интригу, провоцировал и пресекал, он с наслаждением и равно азартно играл с обеих сторон, как со стороны правительства, так и со стороны либеральной оппозиции.
Едва он узнал о каразинском доносе графу Кочубею, так тут же принялся за дело. Как председатель общества, при начавшемся беспорядке в то самое памятное заседание, когда изгоняли Каразина, он должен был напомнить всем о благопристойности и тишине, которые, по уставу, должны свято сохраняться обществом, но Глинка уже понял, что надобно пойти на конфликт, обострить ситуацию, чтобы случилось то, что в итоге и случилось — разрыв. Он спокойно, сложа руки, смотрел, как разгорается скандал, хотя был обязан его прекратить. Разрыв развязывал ему руки, он мог в таком случае действовать не за спиной у врага, который считался соратником, а прямо, открыто напасть, не испытывая при этом ни малейшего неудобства.
Но сначала, как он полагал, надо было выведать, что именно известно в правительственных кругах, что добавил Каразин к своей возмутительной записке в примечаниях. И есть ли там что-то такое, что угрожает хоть одному человеку из многих обществ, в которых сам Глинка состоит и куда вовлекает новых членов? Есть ли личные доносы на кого-то, кто может рассказать властям о роли самого Глинки в оппозиционных кругах?
Граф Милорадович принял его с бумагами в своем кабинете, где лежал на любимом зеленом диване, укутанный дорогими шалями. Слуга выкладывал дрова в камине, собираясь его растопить.
— Знаешь, душа моя, — обратился граф к подчиненному, подкашливая. — У меня, кажется, грыпп, это теперь модно, но по делам все-таки пришлось выезжать и быть сегодня у графа Кочубея, говорил он мне о тайных обществах, в которые и сам, впрочем, не верит. Я ему сказал: «Все вздор, оставьте этих мальчишек писать свои дрянные стишонки», «И я так думаю, — вздохнул Виктор Павлович, — но государя насторожили стихи». Ты что думаешь об этих обществах?