И жить еще надежде… - Александр Городницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом он все же поехал в Италию, и в ФРГ (где «Люфтганза» потеряла чемодан с его вещами и рукописями, но через месяц чемодан все-таки отыскался), и во Францию, где его восторженно принимали коллеги и русскоязычная аудитория, и в США, где он в Калифорнии более месяца безвылазно работал в архивах, почти не имея возможности взглянуть на открытую им наконец Америку. Как ни странно, рассказы его о зарубежных впечатлениях были не особенно интересны. Никакой сенсации для него не произошло от того, что он воочию увидел Венецию или Париж. Совсем другое дело — рассказы о новых находках, о сокровищах в зарубежных архивах, касающихся отечественной истории. Неожиданно точными поэтому оказались строки из посвященной ему песни Вероники Долиной: «Он не открывает Америк — Россия его материк».
И хотя географию он знал так же блестяще, как историю, поражая своих собеседников не только обилием дат и имен, но и многочисленными географическими названиями дальних островов, рек и городов, расположение которых помнил досконально, «перемещения в пространстве», по-видимому, меньше занимали его, и он, подобно любимому своему Карамзину, заменил их «перемещениями во времени». Вместе с тем, рассказывая ему о своих плаваниях в отдаленных районах Атлантики, Индийского и Тихого океанов, я неоднократно убеждался, что он просто зрительно точно представляет всю карту, например, Тихого океана, безошибочно перечисляя многочисленные острова и проливы Океании или Индонезии. Прекрасно знал он также и любил истории про известных мореплавателей и пиратов. В свое время даже писал о Френсисе Дрейке, и когда я, вернувшись из Англии, стал рассказывать ему об увиденном мною замке Дрейка в графстве Девон, неподалеку от Плимута, он сам рассказал мне о нем и о его обитателе столько интересного, словно это он, а не я побывал там.
При всем при том главным смыслом всей его жизни была русская история, русская литература. Он не мыслил себя вне своей родной страны. Когда при нем кто-нибудь из друзей или знакомых заводил разговор о возможном отъезде. Тоник только сочувственно и беспомощно улыбался, как бы извиняясь и показывая, что понимает, конечно, проблемы своего собеседника и даже вполне сочувствует им, но к нему самому это никак не относится. Эта мысль не возникала у него даже тогда, когда после переписки с В. Астафьевым, о которой речь пойдет ниже, он стал подвергаться анонимным угрозам по телефону и по почте со стороны фашиствующих молодчиков.
Много сил Тоник отдал преподавательской работе, с которой он начал после университета, которую любил, всегда находя время, чтобы прочесть лекцию в школе или даже просто в квартире для заинтересованной аудитории. Вместе с своей дочерью Тамарой, тоже педагогом, он намеревался полностью перестроить преподавание истории в средней школе. Хотел даже написать новый учебник истории, и безусловно написал бы его, если бы не внезапная смерть. Его «детские» книги «Вьеварум», «Твой девятнадцатый век», «Твой восемнадцатый век» с увлечением читают и взрослые, и дети. Во «времена застоя», когда Эйдельман еще не имел возможности выходить на широкую аудиторию, он охотно читал циклы лекций о русской истории для детей своих приятелей и их товарищей, конечно, совершенно бескорыстно.
Вспоминается, как незадолго до смерти, уже в эпоху гласности, во время выступления Тоника в какой-то молодежной аудитории один из шустрых и самоуверенных молодых людей заявил: «Что вы нам можете объяснить? Ваше поколение прожило напрасно». «Нет, не напрасно, — улыбнулся Эйдельман, — мы вырастили вас!»
Всю свою жизнь Натан Эйдельман вел дневники. Вернувшись вечером из гостей или после выступления, как бы ни было поздно, он садился к столу и аккуратно записывал в тетрадь все события прошедшего дня. Внимательно слушал и записывал потом рассказы и байки всех пожилых людей — от Арсения Тарковского до Игоря Черноуцана. Его, как историка, интересовали все свидетельства уходящей эпохи. К сожалению, записи эти он, как правило, зашифровывал, и дневники эти теперь так и остаются непрочитанными.
Никогда не забуду, как однажды вечером, в июне 1981 года, мы встретились с ним в гостях у моих друзей — физика Александра Штейнберга и его жены, поэтессы и литературоведа Нины Королевой, тогда еще живших в Ленинграде. Был самый разгар белых ночей, и за высокими окнами квартиры, выходящими на Мойку, желтым негаснущим светом горело закатное небо над крышей дома напротив, отражаясь в неподвижной воде канала. На этом ослепительном фоне торчащий за крышей шпиль Петропавловского собора и ангел на нем казались черными. Застолье было долгим и шумным, с чтением стихов и исполнением песен. Этим как бы отдавалась дань нашим старым ленинградским, ныне невозвратно утраченным традициям 60-х годов, когда мы, еще будучи молодыми, собираясь в компаниях, обязательно читали друг другу стихи или пели песни. Сейчас в застольях песен не поют, а вместо этого говорят о политике.
Помнится, в конце застолья мы всерьез поссорились с моим давним другом, поэтом Александром Кушнером. Предметом ссоры послужили Владимир Высоцкий, умерший за год до этого, и всенародное оплакивание его. Кушнер заявил, что Высоцкий — плохой поэт, что так называемая авторская песня к поэзии вообще никакого отношения не имеет, и что неожиданное по своим масштабам оплакивание его, включая сотни стихов, посвященных его памяти, — истерическое кликушество, любезное российскому мещанству. Я, естественно, обиделся не на шутку за Высоцкого и авторскую песню и стал в весьма энергичных выражениях, усиленных количеством выпитого, возражать ему. Эйдельман, который с его громовым голосом только и мог перекричать нас, встрял в разгоревшуюся перепалку и загасил огонь, предложив нам вместо того, чтобы ссориться, пойти на Марсово поле к Инженерному замку, где он на месте расскажет и покажет, как убивали Павла I. Мы, разумеется, немедленно согласились.
И вот около часа ночи мы отправились вверх по Мойке, горевшей полуночной белизной, к тому роковому месту, где она вытекает из Фонтанки и где у развилки этих городских рек, за Садовой, горит темно-красным пламенем фасада безлюдный Михайловский замок, огороженный когда-то со всех сторон рвами, заполненными водой. Нет никакой возможности воспроизвести вдохновенный рассказ Эйдельмана, бывшего нашим Вергилием в этом полуночном путешествии в прошлое, на грань минувших веков, к кровавым событиям 11 марта 1801 года. Начал он не с заговора, а сначала повел нас на Фонтанку и указал на окна, чернеющие между белыми колоннами старинного дома на противоположной ее стороне. Здесь, на третьем этаже, была квартира братьев Тургеневых, где молодой Пушкин, сидя на подоконнике и глядя на мрачный замок Святого Михаила — свидетеля тогда еще недавнего убийства, набрасывал строки оды «Вольность»:
Падут бесславные удары…Погиб увенчанный злодей.
Потом он обвел нас вокруг замка, подробно, обнаружив великолепное знание всех до мелочи деталей, рассказывая о системе предмостных укреплений, кордегардий, разводных мостов, смены караулов, тщательной проверки всех лиц, допускаемых к императору, — системе, которая полностью, казалось бы, исключала возможность для злоумышленников проникнуть во дворец. Рассказал он и о том, как заговорщики, используя болезненную подозрительность Павла, добились того, что преданный ему начальник охраны полковник Саблуков был в эту ночь отстранен от службы. И о том, как душа заговора, решительный и мрачный фон Пален, записки которого до сих пор не найдены, долго поил остальных участников, а потом, когда уже во дворце они, неожиданно окликнутые караульным часовым, бросились бежать, преградил им дорогу с обнаженной шпагой и заставил продолжить роковой путь к императорской опочивальне.
Через калитку в воротах, озираясь, словно заговорщики, как будто и нас могли окликнуть и схватить каждую минуту, проникли мы во внутренний двор замка, вымощенный грубыми булыжниками. Кушнер выронил портфель, который шлепнулся о камни, и все на него испуганно зашикали. Казалось, сама курносая тень убиенного императора смотрит на нас из безмолвных окон, в которых отражается неподвижное зарево белой ночи. В абсолютной звонкой тишине звучал только тоже приглушенный и низкий, гулко отражающийся от высоких темных стен и поэтому кажущийся потусторонним голос Тоника, заставившего нас подойти под окно спальни, где было совершено убийство и где испуганный самодержец пытался спрятаться за каминный экран, но свет луны упал на его босые ноги. Я поднял голову и увидел в светлеющем небе бледную луну. Это ночное путешествие запомнилось мне на всю жизнь…
В середине 80-х годов, осенью, в конце сентября и октябре, мы пару раз ездили совместно с Эйдельманом и Крелиным, жена которого Лида работала в «Литературной газете», в Гульрипш, неподалеку от Сухуми, где тогда располагался Дом «Литературной газеты». А кроме того, еще один друг и одноклассник Эйдельмана, Толя Васельвицкий и его жена Оля имели тогда в Гульрипше дачу. На эту дачу приезжали в гости и «для помощи в ремонте» их одноклассники Анатолий Дунский, в прошлом изрядный донжуан, и Владик Гайдукевич. Туда же приезжали Смилга с женой, которой он почему-то дал кличку «Росомаха», и художник Борис Жутовский. Вся шумная компания практически ежедневно собиралась на пляже, а по вечерам на даче Васельвицких. Естественно, душой всей этой вольницы был Натан, несмотря на то, что значительную часть времени он корпел над работой, постоянно не успевая к срокам сдачи рукописи. Это не мешало ему азартно играть в шахматы со Смилгой, читать нам ежевечерние лекции на самые разные темы, купаться и даже возглавлять нечастые походы в Сухуми в ресторан абхазской кухни «Нард». Все эти жизненные моменты постоянно запечатлевал в своих портретах и шаржах беспрерывно рисовавший Борис Жутовский. Мне почему-то особенно запомнился шашечный турнир между Тоником и Славой Поспеловым, прекрасным журналистом, также безвременно ушедшим из жизни. По условиям турнира, после каждой «съеденной» шашки полагалось выпивать по рюмке. В результате уже во второй партии противники начали путать, кто из них играет белыми, а кто черными, и турнир прервался.