Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свежий песчаный холм, венки.
Это совсем близко от входа, налево, напротив начинающейся (крайняя стена) церкви кладбища.
В сороковой день после смерти папы скончался его соратник по Музею изящных искусств Юрий Степанович Нечаев-Мальцев, на средства коего была воздвигнуто здание Музея.
Снова вспоминаю. Папа часто бывал у нас. Заходил, делая крюк, идя из Музея, справлялся, не холодно ли с наставшей осенней непогодой, распоряжался присылкой березовых дров первого сорта. Я показывала ему, как удалось в маленькой столовой, отставив вперед стол, поместить у стены им подаренный мне гарнитур гостиной мебели красного дерева с медными прокладками стиля «жакоб» (им выбранный мне без меня, с экономкой) и за его чинные, строгие очертания мне не нравившийся, о чем я также чинно, из дилекатности, молчала, благодаря и хваля. Позднее я сумела еще с одной перестановкой мебели (при переезде) продать этот гарнитур в уверенности, что папа, раз увидав его утвердившимся у меня, о нем позабудет. Так и вышло. Правда, у меня очень билось сердце, когда он в первый раз после этой продажи, после исчезновения «жакоба», вошел в нашу столовую, но, занятый своими мыслями, он, наоборот, нашел, что у нас все очень хорошо, даже стало как-то просторней, чем ему прежде казалось, а то что-то уж больно густо было наставлено. Я благодарно, в сердечной тронутости, усаживала его за чайный стол.
Борис, не более папы замечавший все бытовое, никогда ни во что не вмешивавшийся в доме и хозяйстве, оживленно рассказывал папе что-то из прочтенного им в книгах. Папа слушал явно одобрительно и мягко, издалека начинал разговор о необходимости систематического учения, о выборе факультета.
Теперь я часто бывала у Марины. Мы ездили вместе к папе на кладбище. С этим нельзя было свыкнуться. Сколько раз мы с ним туда ездили к маме, служили панихиду…
Теперь папа сам лег в землю, рядом с мамой. А мы живем на земле… Тетя хочет лечь позади дедушкиной могилы, ее место выступом, длинным, под тою же оградой и часовенкой-крышей ждет ее. И нас ждет земля…
Милый, милый папа! Как мало он увидел от нас ласки, внимания, – как я счастлива, что – за всех нас! – я несколько
раз поцеловала ему руку! Как он смущенно отдергивал ее, скромный…
Мы стоим и смотрим на его могилу, крест с его именем, на высохший песок, на опустившиеся венки. 1847-1913…
ГЛАВА 45. ПОСЛЕ ПАПЫ. СНОВА ФЕОДОСИЯ
Смерть папы провела линию рубежа в нашей жизни. Знаменательно, что Марина и я, каждая по своим семейным причинам, не смогли остаться в Москве – после папы. Надо было уехать куда-то. Из всех городов прошлого сильнее всего позвал нас город, где мы были так счастливы два года тому назад. Утрата отца, как утрата матери за семь лет до того, легла на дно сердца, влилась в кровь, стала частью нас, жила с нами – и так это продолжалось, не изменяясь, всю нашу жизнь. Во все дни и годы жизненных испытаний память о таком отце, о такой матери говорила в нас полным голосом. Их свойства, их стойкость, их доблесть остались опорой как Марине, так и мне во всем, что пришлось пережить.
Но мы были молоды, и жизнь шла, не задержавшись на наших утратах, и мы жили вместе с нею, встречая каждый ее день распахнутым сердцем. Умножая приятие жизни с каждый человеком, в нее входившим, незримо готовясь к тому будущему, которого мы не знали, которое нам готовила жизнь.
Смерть, утраты – это вехи жизни. Жизнь побеждает.
…Феодосия предвоенных лет! Та, через фиту! Еще в памяти Каффа, еще наполовину «Ардавда». Полная уютных семейств, дружеских праздничных сборищ, ожидания гостей, наивного восхищения талантом, готовая с первого взгляда на юный эскиз, с первого звука смычка, с первой строфы стихов венчать дерзновенного – словно Перикла народ, словно Капитолий Коринну.
Пышет жар еще керосиновых ламп. Еще горят в соседней свечи, еще собравшиеся умеют быть полны единым восторгом, жадно и радостно улыбаясь друг другу в предвкушении желанной амброзии. Еще распахнуты окна в ночь романтическую, еще юноши – застенчивы, мужи – скромны (еще мир юн, еще много лет до непомерных злодейств Гитлера). И вот в эти комнаты с запахом моря и вышитыми картинами, с пузатым комодом и глубокими креслами входит Марина Цветаева. В золотистый фай сто лет уже исчезнувшей моды
она заключила стройный рост: в узкий лиф с длинными рукавами и от талии в пышность почти кринолинную. Идет с полуулыбкой, ею стараясь потушить непреходящее смущение, и уже полыхает в поднятом лице полунасмешливая
– смотрят? судят? – горделивость, шатер, где привычно укрыться от всех подозрительно-надменному сердцу.
Но ведь только я это знаю – читаю в ней, как в раскрытой книге. Под этой от рождения усвоенной позой, чтоб не осмеливались дразнить – в детстве, чтоб не осмеливались осуждать, не поняв – теперь, – вся тоска, вся беспомощность сердца, одиноче которого нет. О! Но все это совсем «зря» в этом феодосийском доме, где ее так ждут, так ждут стихов, где если не все, то многие ее уже видели и слыхали, приняли ее в сердце, гордятся, что она – среди них… Это как дуновенье счастья в комнате – несомненность. Как смотрят все! Как слушают, как ждали – как радуются. И, тая, как согревшийся снег, уже вновь вся другая Марина: вспыхнула женственной разнеженностью, ответной – прислушивание – вдыхание любви – почти осязание ее (во второй фазе застенчивости). Это – маленький рай?
Мы не ошиблись, выбрав Феодосию…
ГЛАВА 46. МАРИНА, СЕРЕЖА И АЛЯ. ДНЕВНИКИ МАРИНЫ
Читающие теперь стихи зрелой Марины Цветаевой уносят с ее страниц трагический образ поэта и женщины, не нашедшей себе в жизни счастья. И никто, кроме меня, ее полублизнеца, не помнит тех лет ее жизни, которые это оспоривают. Но я их помню, и я говорю: Марина была счастлива с ее удивительным мужем, с ее изумительной маленькой дочкой – в те предвоенные годы. Марина была счастлива.
Марина жила в минутах десяти от меня, вверх по отлогой горе, на даче Редлих. Садик вокруг низкого длинного домика был густой, уютный, веселый, с холма был вид на море, далеко книзу, как когда-то в Ялте с Дарсановской горки, с дачи Елпатьевского. Это отдаленное сходство придавало моим приходам к Марине невысказываемую печаль.
Комнатки, где жили Марина с Сережей, Алей и няней, были низкие, старенькие: старинная простенькая мебель уютно радовала глаз пуфами, диванчиком, ламповым абажуром, картиной в поблекшей раме. Створки окон, распахнутые
в низкие кусты, впускали запах дрока, – он звал в Коктебель. Под окнами носились маленькие лохматые собаки. Марина выбегала к ним, бросалась перед ними на четвереньки, брала их на руки, несла Але, давала ей гладить их, учила повторять их имена, добавляя к ним «милый, милый». И весь этот веселый надгородний мир, освещенный Мариниными светлыми, подрезанными выше плеч, на концах вьющимися волосами, вместе с теплым осенним днем и сознанием неповторимой молодости, жарко вливался в сияющие глаза Сережи, стоявшего на пороге с Алей на руках, отражая свои огромные темные, аквамариновые в небесных Алиных.