Кимоно - Джон Пэрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За исключением зарослей Реджи Форсита, нет ничего японского за толстой красной стеной. Само посольство — точно дом богатого джентльмена из Сити, и могло бы быть перенесено без всяких изменений в Бромлей или Вимбльдон. Небольшие домики секретарей и переводчиков с красными кирпичными стенами и бело-черными фронтонами имеют вид нарядных пригородных жилищ. Только широкие веранды указывают, что солнце здесь греет жарче, чем в Англии.
Лужайка служила миниатюрной площадкой для игры в гольф, причем густые массы японских кустов были оградой, и Реджи потерпел уже много неудач, когда один из немногочисленных в Токио наемных кэбов, заключая в себе особу Джеффри Баррингтона, медленно обогнул угол, как будто нащупывая верный путь среди этого множества зданий.
Джеффри был один.
— Э, старый товарищ, — закричал Реджи, выбегая и тряся огромную лапу друга своей маленькой, нервной рукой, — я так безумно рад видеть вас, но где миссис Баррингтон?
Джеффри не привез жену. Он объяснил, что они должны были нанести первый визит японским родственникам и, хотя их не застали, это было утомительно, и Асако вынуждена была остаться отдыхать в отеле.
— Но почему бы вам не остановиться у меня? — предложил Реджи. — У меня много лишних комнат: ведь образуется целая пропасть между людьми, живущими в гостинице и живущими у себя. Они смотрят на жизнь с совершенно различных точек зрения и вряд ли в чем-нибудь сходятся.
— Есть у вас комнаты для восьми больших ящиков с кимоно, еще нескольких со всякими редкостями, для французской горничной, японского проводника, двух японских собак и обезьяны из Сингапура?
Реджи только свистнул.
— Нет, неужели уже до этого дошло? Я думал, что брак прибавляет только одного человека. Было бы так хорошо, если бы вы оба были здесь, и потом, это единственное место в Токио, приспособленное для жизни.
— Это очень комфортабельное местечко, — согласился Джеффри.
Они пришли к домику секретаря, и гость восхищался его артистическим убранством.
— Совсем, как ваши комнаты в Лондоне!
Сам-то Реджи гордился строго ориентальным характером своего жилища и тем, что оно, таким образом, отличалось от всех его прежних квартир. Но ведь Джеффри — просто филистер.
— Эти фотографии, по-видимому, еще от старых времен, — продолжал Джеффри. — Как поживает маленькая Вероника?
— Вероника замужем за аргентинским магнатом — стадовладельцем, самым отвратительным из всех людей, с которыми я когда-либо избегал встреч.
— Бедняга Реджи! Не поэтому ли вы забрались в Японию?
— Отчасти, а отчасти потому, что один из моих начальников в министерстве посмел заявить, что мне не хватает практического опыта в дипломатии. Ну, он и послал меня набираться опыта в этой смешной стране.
— Это мое последнее вдохновение, — сказал Реджи. — Слушайте!
Он сел к пианино и сыграл грустную пьеску, изящную, нежную и жуткую.
— Japonaiserie d’hiver[18], — объяснил он.
Потом быстрый переход к мелодии стремительной и бурной, со странным журчанием посреди басовых нот.
— Ламия, — сказал Реджи, — или Лилит.
— Нет мотива в этой последней вещи; вы не смогли бы насвистеть его, — сказал Джеффри, который преувеличивал свое филистерство, чтобы сдержать в более строгих границах артистическую натуру Реджи. — Но какое отношение имеет это к леди?
— Ее фамилия Смит, — сказал Реджи. — Я знаю, что это почти неприлично и страшно досадно, но другое ее имя Яэ. Что-то хищное и дикое, не правда ли? Похоже на крик птицы в темноте ночи или клич каннибалов в походе?
— И это восточная версия Вероники? — спросил его друг.
— Нет, — сказал Реджи, — это совсем новая глава в моем опыте. Быть может, старый Гардвик был прав. Мне еще многому остается учиться, и слава Богу. Вероника была личностью, а Яэ — символ. Она для меня модель, как для художника. Она для меня Восток, потому что для меня непонятен Восток, чистый и неразбавленный. Она моя соотечественница со стороны отца, и потому ее легче понять. Безличность и фатализм, восточный Протей, в схватке с самостоятельной настойчивостью и идеализмом, британским Геркулесом. Тело мотылька, а потрясает его ежечасно эта космическая борьба. Бедное дитя, неудивительно, что она всегда кажется утомленной.
— Она полукровная? — спросил Джеффри.
— Скверное слово, скверное слово. Она ни в чем не «полу», кроме того, это слово уместно в Индии с ее кастами и сожжением вдов. Она евроазиатка, дитя страны снов с мелодичным именем и без географического положения. Слышали вы, чтобы кто-нибудь спрашивал, где Евразия? Я слыхал. Несколько месяцев тому назад, здесь, в посольстве, одна путешественница, жена члена парламента. Я сказал, что это обширная, еще не открытая страна, лежащая между экватором и Тьерра-дель-Уэго. Она совершенно удовлетворилась и только интересовалась, очень ли там жарко, при этом припомнила, что слышала, как один миссионер жаловался, что евроазиаты слишком мало одеваются. Но вернемся к Яэ, вы должны встретиться с ней. Сегодня вечером? Нет? Тогда завтра. Она вам понравится, потому что немного похожа на Асако, а она придет в восхищение, потому что вы совсем не похожи на меня. Она приходит сюда вдохновлять меня раз или два раза в неделю. Она говорит, что я нравлюсь ей потому, что все в моем доме так нежно пахнет. Я иногда думаю, что это начало любви. Любовь входит в душу через ноздри. Если не верите мне, понаблюдайте животных. Ведь дома иностранцев в Японии пахнут пылью и гарью. В них нельзя любить. Она любит лежать на моей софе, и курить сигареты, и ничего не делать, и слушать мои музыкальные гимны ей самой.
— Вы, очень впечатлительны, — сказал его друг, — если бы это был кто-нибудь другой, я сказал бы, что он влюблен в эту девушку.
— Я все тот же, Джеффри: влюблен всегда и — никогда.
— Ну а еще кто здесь есть? — спросил Баррингтон.
— Никого, никого, достойного внимания. Я не впечатлителен, у меня просто близорукость. Я должен сосредоточивать свое слабое зрение на одном и пренебречь всем остальным.
Рикша уже ожидал Джеффри, чтобы везти его в гостиницу. Под шафранными лучами некрасивого заката, перегородившего западную часть неба тремя полосами оранжевого и чернильно-синего цветов, как на платках у цыганок, странная маленькая повозка катилась вниз с холма Миякезака, нависшего над оградами императорского дворца.
Скрытая душа Токио, тайна Японии заключена там, в пределах этих валов, единственной величественной вещи в этой широко раскинувшейся деревне, в которой больше двух миллионов жителей.
Дворец Микадо — название, которое никогда не употребляется японцами, — скрыт от взоров. Это его первая замечательная особенность. Бросающийся в глаза Версаль, это провозглашение «L’Etat c’est moi»[19], величественная вульгарность, которой любой миллионер может подражать, хотя бы с вульгарностью менее величественной, здесь совершенно отсутствует, а кто может подражать невидимому?
Только в дни зимы, обнажающей все, когда рощи лишены покровов и стесненное сердце нуждается в подкреплении, показывается зеленый блеск медных крыш.
Гошо в Токио не дворец властелина: это местопребывание Бога.
Окружающие его леса и сады занимают в самом центре города площадь большую, чем Гайд-парк. Хорошо содержащаяся дорога пересекает крайний угол этого поместья. Остальная его территория не доступна для посторонних. Это очень большое неудобство в современной коммерческой метрополии, но это поражающая дань невидимому.
Самое замечательное во дворце — это его валы. Это три или четыре концентрических круга, укрепления древнего Иедо, внешняя линия их подверглась влиянию современного прогресса и получила электрический трамвай. У валов рвы, полные воды, по ширине не уступающие Темзе у Оксфорда, в них плавают и ловят рыбу утки. Сказочные сосны Японии протягивают над серыми стенами свои обвисшие, измученные ветрами ветви. Внутри дом императора.
Джеффри торопился домой вдоль края валов. Густая, стоячая вода была желтого цвета от солнечного заката, желтый свет окрашивал зеленые склоны, серую стену и темные вершины сосен. Стая гусей пронеслась высоко над головой, около бледного месяца. Внутри мистической ограды Сына Неба вороны неумолчно кричали своим резким саркастическим криком.
Таинственные силы властны в Токио в краткий час захода солнца. Смешанный характер города менее очевиден. Претенциозные правительственные здания новой Японии приобретают больше достоинства с более глубокими тенями и возрастающей темнотой. Неприятная для глаза сеть перепутанных проволок исчезает в наступающих сумерках. Рахитические вагоны трамвая, переполненные до невозможности толпами горожан, возвращающихся домой, кажутся ползущими светлячками. Огни вспыхивают вдоль края валов. Еще больше огней отражается в глубине рвов. Темные тени сдвигаются, как морщины, у Ворот Вишневого Поля, где шестьдесят лет тому назад кровь Ии Камон но-Ками окропила зимний снег за то, что он осмелился открыть «страну богов» презренным иностранцам, и в криках уличных торговцев слышится голос старой Японии, протяжная жалоба, заглушаемая теперь шумом трамвайных колес и хрустением и шипением в местах соединения вспомогательных линий с главными.