Русский самурай. Книга 2. Возвращение самурая - Анатолий Хлопецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот что, барыня, вам, я понимаю, несладко приходится. Вон последние золотые часики без выкупа стащила я для вас в ломбард. Жаль мне вас, да ведь и я тоже живая Божья тварь – мне есть-пить надобно. Долга за кватеру я с вас спрашивать не стану – откуда вам взять-то. А только съезжайте вы от меня, Христа ради, освободите комнату.
Она долго еще причитала что-то, но я слышал только: «есть-пить надо» и «съезжайте, ради Христа».
Наутро мама твердо сказала мне: «Николенька, мы здесь больше оставаться не можем. Мы пойдем искать другую квартиру».
Бог знает, чем она собиралась расплачиваться за это другое жилье, но я быстро собрался, отобрал из ее ослабевших рук узел с нашими пожитками, и мы вышли из уютного домика с голубыми ставнями в неизвестность.
Даже сейчас, спустя целую жизнь, мне не хочется вспоминать об этих казавшихся бесконечными блужданиях по горбатым владивостокским улицам. Мама быстро уставала и то и дело присаживалась отдохнуть на садовые скамейки бульваров, а то и просто на ступеньки какого-нибудь высокого крыльца. Я очень боялся, что нас примут за нищих, просящих милостыню. И еще неизвестно, что было бы для меня хуже: если бы нас с руганью погнали прочь или подали медную копеечку – я рос самолюбивым мальчиком. «Пойдем, ну пойдем же!» – торопил я маму. И она с трудом поднималась, опираясь то на спинку скамейки, то на перила крыльца, то на мою еще по-детски неокрепшую руку.
В былые времена нас и впрямь, наверное, прогнали бы откуда-нибудь бородатые дворники с металлическими бляхами на белых передниках или бдительные городовые с шашкой-«селедкой» на боку. Но в теперешнем разброде нас обходили даже японские патрули, глядя сквозь нас равнодушными узкими глазами.
Мы шли и шли, но объявления о сдаче квартир и комнат внаем, обычно наклеенные на окнах первых этажей, нечасто попадались на нашем пути. А в тех трех-четырех случаях, когда нам везло их увидеть, выходившие нам навстречу хозяйки недоверчиво оглядывали измученную маму в далеко не новом платье, нищенский наш узелок с пожитками и заламывали нарочито несусветную цену или поспешно заявляли, что комната вот только что сдана и уже получен задаток.
Под вечер мы совсем выбились из сил, и мама молча опустилась на паперть какой-то маленькой церквушки, уже не обращая внимания на мои негромкие протесты. Но я оказался прав: место на паперти искони принадлежало нищим, и какая-то толстая, просто одетая женщина в белом платочке вышла из церкви, перекрестилась и, подойдя к нам, протянула маме копеечку, а мне достала из сумки большой бублик, посыпанный маком.
Мама схватила ее за руку и принялась объяснять, что мы не собираем милостыню – мы ищем и не можем найти жилье, и не знает ли добрая женщина, кто бы мог приютить нас Христа ради.
Тем временем я понял, как сильно я проголодался, и, боясь, как бы мама не отказалась и от бублика, поспешно разломил его и буквально впился в него зубами.
Женщина высвободила свою руку из маминых пальцев, в раздумье поглядела на нас, погладила меня по голове и сказала маме:
– Ну уж пойдемте, что ли, со мной – у меня не велика хоромина, да муж на фронте, детей нет: как-нибудь поместимся. В тесноте, да не в обиде.
Так мы поселились у Анны Семеновны, что называется, угловыми жильцами. Она напоила нас чаем все с теми же маковыми бубликами, которые, оказывается, сама пекла и для себя, и на продажу, сдавая в ближайшую булочную. В ответ на робкую попытку мамы выяснить, как будет с платой за жилье, та только махнула рукой:
– Хватит с хозяев, что я сама плачу им. Обживетесь, куда-нибудь пристроитесь – тогда и разговор будет.
Казалось, наше горе-злосчастие решило дать нам передышку.
* * *Но утомительный наш поход, видимо, подорвал последние мамины силы, и она снова слегла. Особенно плохо ей стало под Светлое Христово Воскресенье. Анна Семеновна, отправив в булочную целую партию пахнущих ванилью воздушных куличей, ушла в церковь ко всенощной, а мама металась в жару, и после особенно затяжного приступа кашля кровь хлынула у нее горлом…
Я таскал ей мокрые холодные полотенца, но они быстро становились теплыми и покрывались алыми пятнами. «Доктора! Надо скорее доктора!» – наконец мелькнуло у меня в голове, и я, полураздетый, выбежал на темную улицу.
Знакомого мне врача, которого уже приглашали к маме, не оказалось дома: он тоже ушел в церковь на пасхальную службу. Других докторов поблизости я не знал, да у меня и не было денег, чтобы заплатить им.
Мне было страшно возвращаться домой, не зная, что с мамой, и я просто бежал по улице, не зная куда и громко рыдая от отчаяния.
Не знаю уж, чем эти мои крики показались опасными встречному японскому патрулю, но солдаты поймали меня и, несмотря на мои просьбы и мольбы отпустить, притащили в какую-то караулку.
* * *Там, среди каких-то, тоже, видимо, задержанных на улицах, людей я провел, как мне казалось, несколько часов, совершенно обессилев от рыданий и криков, пока дверь камеры не отворилась, впустив нескольких русских военных.
Мои соседи кинулись пересказывать им то, что сумели понять из моих бессвязных воплей, и один из военных, высокий смуглый офицер в погонах военного медика, крепко взяв меня за руку, что-то втолковал японцам на непонятном мне языке.
Затем он обратился ко мне:
– Ты где живешь? Я – доктор. Аптека от вас далеко?
Японцы тоже заговорили между собой быстро и картаво, и один солдат, подойдя, протянул мне половину рисовой лепешки.
Я замотал головой, отказываясь, но он, улыбаясь, засунул еще теплую лепешку мне за пазуху, что-то приговаривая на ломаном русском.
Мы быстро вышли из караулки, мой спаситель кликнул извозчика.
* * *И снова мне казались бесконечными и темные улицы, и переговоры с заспанным аптекарем, и его неторопливые манипуляции с какими-то пузырьками, баночками и коробочками. Мы взяли еще в аптеке резиновый пузырь с колотым льдом и наконец подъехали к нашему дому.
Анна Семеновна уже вернулась из церкви. Увидев меня, она всплеснула руками и запричитала:
– Ты где был?! Маменька-то не дождалась тебя, болезная – приказала долго жить…
У меня потемнело в глазах, и я очнулся уже на полу, оттого, что мой спутник тер мне виски холодными кусочками льда из такого бесполезного сейчас, безнадежно опоздавшего пузыря.
Теперь я понимаю, что, наверное, именно он, мой ночной благодетель, дал денег и на похороны. Но тогда, как и раньше, в дни смерти отца, я, оцепенев, все воспринимал как-то со стороны – мамин гроб; подснежники, которые кто-то положил к ее изголовью; старенького священника с кадилом… Анна Семеновна в тяжелом черном платье, поглядывая в мою сторону, шепталась о чем-то в притворе церкви с седым бородатым мужчиной.
* * *Через несколько дней после маминых похорон Анна Семеновна подозвала меня к себе и, все так же ласково гладя меня по голове, сказала:
– Я тут собрала тебе с собой одежку, Коленька. Завтра пойдем с тобой в Мариинский приют, я уже договорилась. Бог тебя, сироту, не оставит.
Оглушенный этим известием, я не мог вымолвить ни слова. Все происходящее казалось мне гнусным предательством. Ведь я помнил, как больная мама не раз горевала вслух: «Боже мой, на кого же я оставляю тебя, Николушка? Что с тобой станется без меня?!» – и заливалась слезами. Тогда Анна Семеновна утешала ее, говорила, что Господь не без милости, а уж ежели что – она обо мне позаботится. Вот, значит, что она под этим понимала!
Теперь-то, когда у меня есть собственные дети, я хорошо понимаю, что Анна Семеновна и не могла, по крайней мере сразу, не посоветовавшись с мужем, принять на себя огромную ответственность за чужого ребенка. К тому же, проводив мужа на войну, она не могла не думать о возможности остаться вдовой со мной на руках. Сейчас я нисколько ее не сужу, но тогда…
Еще там, в городе, где я родился и где мы жили до страшного нашего исхода из родных мест, я не раз видал на улице приютских, которых парами выводили на прогулку. Это были бледные, коротко остриженные, печальные дети в серой одинаковой одежде. Уличные мальчишки дразнили их, кидались землей и палками…
Нет, я совсем не хотел стать одним из таких приютских. На рассвете, когда Анна Семеновна еще крепко спала на своей высокой железной кровати с блестящими шариками на спинках, я сгреб собранные ею мои пожитки, вытащил из-за зеркала медальон с маминой фотографией, прихватил оставленную к завтраку краюху хлеба и на цыпочках шмыгнул за дверь, больше всего боясь, чтобы она не скрипнула. Я и сам не знал, куда я, собственно, собрался – я только хорошо представлял, откуда я должен был во что бы то ни стало выбраться.
Первой моею мыслью было найти того военного доктора, который был так добр ко мне. Я бы попросился к нему в вестовые, чистил бы ему сапоги, бегал в лавку за табаком и чаем… Я был уверен, что он не прогонит меня и будет хоть немного обо мне заботиться.