Дама в автомобиле в очках и с ружьем - Себастьян Жапризо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он зажег свой фонарик и пошарил лучом в машине.
— Можно посмотреть, что у вас в ящичке для перчаток?
Она открыла его. В ящичке лежали только документы, и она примяла их рукой, показывая, что больше там ничего нет.
— Вашу сумочку.
Она раскрыла и сумку.
— А в багажнике есть что-нибудь?
— Нет. Чемодан здесь.
Он посмотрел содержимое ее черного чемоданчика: одежда, два полотенца и зубная щетка. Просунувшись в открытую дверцу, Нарди навис над передним сиденьем. Она отодвинулась, чтобы дать ему место. Нарди чувствовал себя болваном, к тому же надоедливым болваном, но его не оставляло предчувствие, что он упускает нечто необычное, серьезное, в чем ему следовало бы разобраться.
Вздохнув, он захлопнул дверцу.
— Мадемуазель Лонго, мне кажется, у вас какие-то неприятности.
— Просто я устала, только и всего.
За спиной Нарди с шумом пролетали машины, от света фар тени резко смещались на лице молодой женщины, все время меняя его.
— Давайте сделаем вот что: вы дадите мне слово, что остановитесь в Шалоне, а я позвоню в «Ренессанс» и закажу для вас комнату.
Таким образом он сможет проверить, была ли она там накануне, не обманывала ли. Он просто не представлял себе, что еще можно предпринять.
Она кивнула в знак согласия. Нарди посоветовал ей ехать осторожно — перед праздниками на дорогах много машин — и, поднеся палец к шлему, отошел, но какой-то внутренний голос все время твердил ему: «Не отпускай ее, иначе вскоре убедишься, что ты растяпа».
Она даже не сказала ему «до свиданья». Он остановился на шоссе, широко расставив ноги, чтобы машины, ехавшие в том же направлении, что и она, замедлили ход и дали ей возможность влиться в их поток. Возвращаясь к своему мотоциклу, он следил за ней глазами. И уговаривал себя, что, в конце концов, не может он отвечать за всех и ему не в чем упрекнуть себя. А если уж она мечтает закончить свою жизнь с портретом в газете, то, наверное, где-нибудь на ее пути, на автостраде № 6 или № 7, найдется какой-нибудь более упрямый его коллега, который помешает ей это сделать. После пятнадцати лет службы Нарди верил, пожалуй, лишь в одно-единственное достоинство полицейских, верил свято, как в Евангелие: их много. И все они один упрямее другого.
* * *Включив дальний свет, она неслась по автостраде, и в то же время ей словно бы снился сон. Сон как сон. Такие сны ей снились много раз и дома: проснувшись, о них и не вспоминаешь. А сейчас она знала, что ей даже не предстоит проснуться в своей комнате. Впрочем, она и не спала уже. А сон, что она видела, был чей-то чужой сон.
Разве так не бывает: ты делаешь всего один шаг, самый обыкновенный, такой же, как и все твои шаги в жизни, и вдруг, незаметно для себя, переступаешь границу действительности, ты остаешься самой собой, живой, бодрствующей, но в то же время оказываешься в чьем-то сне — ну, предположим, своей соседки по приютской спальне? И ты все идешь и идешь, уверенная, что ты пленница этого совершенно нелепого мира, хотя и точной копии настоящего, но ужасного тем, что в любую минуту он может улетучиться из головы твоей подружки, и ты исчезнешь вместе с ним.
Так же как во сне, где причины, побудившие тебя действовать, меняются по мере развития событий, так и Дани уже не знала, почему она в ночи мчится по этой автостраде. Ты входишь в комнату — щелк! — нажимаешь кнопку, и на экранчике появляется рыбачья деревушка, но Матушка здесь, и ты пришла к ней признаться, что предала тогда Аниту, но никак не можешь найти нужные слова, потому что вся эта история непристойна, и тогда ты бьешь и бьешь Матушку, но это уже не она, а другая старая женщина, к которой ты приехала, чтобы забрать свое белое пальто, и дальше все в том же духе. Сейчас ей ясно одно: нужно попасть в гостиницу, где она якобы уже была, причем попасть в нее до того, как там скажут жандарму, что она у них не останавливалась. Или наоборот, что останавливалась. Говорят, когда человек сходит с ума, ему кажется, что сумасшедшие — те, кто его окружает. Видно, так оно и есть. Она сошла с ума.
После Арне-ле-Дюк она нагнала длинную вереницу грузовиков, которые медленно тянулись друг за другом. Ей пришлось бесконечно долго тащиться за ними, пока не кончился подъем. Когда она наконец обогнала один грузовик, за ним второй и затем все остальные, ее охватило чувство огромного облегчения. Оно было вызвано не столько тем, что она обогнала грузовики и теперь перед ней лишь черная дорога да ночной простор, сколько запоздалой радостью, что ее не арестовали за угон автомобиля. Значит, ее не разыскивают. Она спасена. Ей казалось, что она только сейчас рассталась с жандармом. Она была в таком смятении, что даже не заметила, как пролетело время и позади осталось двадцать километров.
Хватит, пора перестать делать глупости и немедленно вернуться в Париж. О море не может быть и речи. К морю она поедет в другой раз. Поездом. Или же пожертвует остатки своих сбережений на малолитражку, треть внесет сразу, а остальное — частями в течение полутора лет. Давно нужно было это сделать. И поедет она не в Монте-Карло, а в какую-нибудь дыру для безвольных слюнтяев. Не в огромную гостиницу с бассейном, с ласкающей слух музыкой и нежными свиданиями, а во вполне реальный семейный пансион, с видом на огород, где пределом мечтаний будет глубокомысленный обмен мнениями в послеобеденный час о пьесе Ануя с женой какого-нибудь колбасника, перед которой нельзя ударить в грязь лицом, или же, в лучшем случае, с молодым человеком, который страдает дальнозоркостью и натыкается на все шезлонги, и таким образом он и она, Дани Лонго, составят подходящую пару, и какая-нибудь сводница, глядя на них, растроганно скажет: «Это очень мило, но грустно, ведь если у них будут дети, они разорятся на очках». Да, она может сколько угодно издеваться над этим, презирать, но именно это и есть ее мир, и другого она не заслужила. Она просто дура, которая корчит из себя невесть что. Если тебе достаточно увидеть свою тень, чтобы упасть в обморок, тогда сиди дома, в своей норе.
Шаньи. Черепичные крыши, огромные грузовики, растянувшиеся по обочине перед дорожным ресторанчиком. До Шалона семнадцать километров.
Боже, как она могла этими глупыми рассуждениями, не стоящими выеденного яйца, вогнать себя в такую панику. Ну взять хотя бы Каравея. Неужели она действительно верит в то, что он, каким-то чудом раньше времени вернувшись из Швейцарии, немедленно бросится в полицию и, таким образом, растрезвонит на весь свет, что среди его сотрудников есть преступники? Больше того, неужели она верит, что он решится раздуть эту историю, ведь Анита его засмеет. Анита, конечно же, расхохоталась бы — ее реакция не могла быть иной, — представив себе, как ее бедная трусливая совушка со скоростью тридцать километров в час мчится прожигать жизнь.
В сумасшедший дом. Только там ее место. Единственное, что ей угрожает, когда она вернется, — это услышать от Каравея: «Рад вас видеть, Дани, вы чудесно выглядите, но, как вы сами прекрасно понимаете, если каждый из моих служащих будет пользоваться моей машиной по своему усмотрению, мне придется купить целую колонну автомобилей». И выгонит ее. Нет, даже не так. Просто он заставит ее дать объяснение или возместить издержки. А потом любезно попросит покинуть агентство. И она уйдет, приняв предложение другого агентства, которое каждый год приглашает ее к себе, и даже выиграет от этого, так как там оклад больше. Вот и все, идиотка.
Жандарм знал ее фамилию. Он тоже утверждал, будто видел ее утром, на том же месте. Ну что ж, и этому должно быть какое-то объяснение. Если бы она вела себя с ним и с тем маленьким испанцем на станции техобслуживания как нормальный человек, она уже получила бы это объяснение. Впрочем, сейчас она немножко пришла в себя и начинает кое о чем догадываться. Правда, пока еще не скажешь, что ей ясно все, абсолютно все, но то, о чем она уже догадалась, позволяет ей заключить, что тут нечего пугаться даже зайцу. Сейчас она испытывает только чувство стыда.
Подумаешь, к ней подошли, чуть повысили в разговоре тон, а она уже потеряла голову от страха. Сказали снять очки — сняла. Она настолько ударилась в панику, что, наверное, скажи он ей снять не очки, а платье — она бы подчинилась. И стала бы плакать, да, да, и умолять его. Только на это она и способна.
А ведь она умеет и огрызнуться, и постоять за себя, да еще как яростно, в этом она убеждалась не раз. Ей было всего тринадцать лет, когда она изо всех сил влепила звонкую пощечину монахине Мари де Ла Питье, которая любила направо и налево раздавать воспитанницам оплеухи. Да и Анита, которая ее за человека не считала, именно ей обязана самой крупной взбучкой, которую получала в своей жизни. Дани вышвырнула ее на лестничную площадку вместе с ее сумкой, пальто и всеми остальными манатками. Потом она, конечно, плакала, плакала несколько дней подряд, но не из-за того, что избила Аниту, а совсем по иной причине, той, по которой, она поняла, она никогда уже не сможет быть сама собой, но об этих слезах никто, кроме нее, не знал. Никто, кроме нее, не знал и того, что за какой-нибудь час, казалось бы, без всякой видимой причины она способна перейти от безмятежного покоя к полнейшему отчаянию. Правда, и в этом отчаянии она всегда помнила, что не должна терять веры в себя, что пройдет немного времени — и она, как феникс, возродится из пепла. Она была убеждена, что те, кто ее знал, считали, что она замкнута, так как стесняется своей близорукости, но тем не менее — девушка с характером.