Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По тому, как сложились сложные отношения всех нас, какое каждый из нас среди других занял место – все не могло иметь впереди никакой, кроме темной, развязки. Но в темную развязку не верилось, мы все были так молоды и, казалось, беспечны, что часто вся эта сложность походила на игру, не более. Уже отношения Бори Бобылева и мои были мучительны и серьезны, в книге бы это было часом какой-нибудь перемены, а у нас все шло, как шло, и ни он, ни я не могли найти слова для названия того, что мы чувствовали. Мы так редко говорили о «любви» – это слово тогда было как-то слабо, невыразительно, оно не шло нам.
Я не могла позабыть того Бориса Сергеевича, который входил медленно, почтительно в мою комнату два года перед тем, с которым у меня до полуночи шли блестящие и нежные разговоры, с которым я мчалась на норвежских коньках! Но этих часов не знал тогда никто, даже и Боря Бобылев. Я не знаю, вдумался ли когда-нибудь Боря Бобылев в мою любовь к Борису. Для него Борис был товарищ, друг, бесконечно интересный и близкий, но что он мог понять в нас двух, видя нас в постоянной легкой вражде, доходившей до грубости? Не казалась ли ему наша любовь ошибкой, как казалась всем?
И когда он входил ко мне, я ни разу не сказала ему, о чем я сейчас думала, он так и не узнал всей смертельной тоски, заключавшейся в моих отношениях с Борисом. И как только разговор мог коснуться «счастья», «будущего», я становилась еще гораздо надменнее…
О! Начинать новую жизнь! Честно рвать со старой! Идти вперед рука об руку, да еще с ним! Со слушателем моего дневника, с юношей девятнадцати лет, который, как былинка, качался из стороны в сторону. С человеком, прыгавшим с третьего этажа, с человеком глубоким, но совершенно негодным для жизни, в сто раз менее годным, чем я!
Никогда в моей жизни я не испытала таких дней, как с ним, и если все же надо назвать, что это было, я скажу: это было безрассудное, жестокое для обоих, но самое настоящее счастье.
Он был юношей, но для меня не был мужчиной, и удивительно то, что и я не была для него женщиной. Только теперь, оглядываясь назад, я вижу, как все это было
фантастично, более тонких, более нежных, более верных отношений не могло быть, чем были тогда между нами,
…А далее – не такое уж значительное обстоятельство, моя покорность ошибочному совету доктора о моей нервной системе внесла грусть и тайную обиду в единственно твердую точку моей жизни – материнство: фактом приглашения в дом кормилицы у меня был отнят ребенок, не ко мне он теперь тянулся, не на моих руках засыпал! Другая заняла мое место… Я перестала быть нужной моему сыну, другая стала нужна. Два месяца кормления ребенка, умиленных и радостных, стали сном. Я снова, как девушка, тонкая и освобожденная от нежного труда матери, хожу по комнатам от книги к дневнику, захожу в детскую, стою над Андрюшей на руках третьей кормилицы, любуюсь им и, вздохнув, лишняя здесь, ухожу к себе.
…Уже я бываю у моей свекрови, скромной, хорошей женщины, очень меня полюбившей и пристрастившейся к внуку. И она бывает у нас. При первой встрече она бросила мне навстречу:
– Ася! Да вы – девочка… А Андрюшок похож и на вас, и на Борюшку…
ГЛАВА 37. ДОМ МАРИНЫ. РАССКАЗ НЯНИ
Синее небо над желто-зелеными березками Марининого и Сережиного двора. Конец сентября 1912 года. Няня вынесла на солнышко маленькую Алю, ходит с ней на руках, одной рукой поправляя висящие на веревке крошечные кофточки, распашонки, пеленки.
Полутьма и уютные запахи старого дома: немножко -печеньем? проходной в Тарусе у Тьо, где варился кофе на керосинке?
– Няня, Марина Ивановна наверху?
– Утром была, потом Сергей Яковлевич свел их вниз, у него лежат к кабинете.
– Все болеет?
– Болеют.
Я прохожу столовой в маленький Сережин кабинет. Там на диване лежит с книгой Марина в пышном платье с россыпями цветочных веток по темно-лиловому фону!
– Здравствуй! Ну как? Что читаешь?
– Беттину перечитываю.
– Марина, ты очень желтая.
– Все не проходит. И очень устаю от кормления.
– А Сережа где?
– Скоро придет, у сестер. А ты как, старой няней довольна?
– Чудная! Я же тебе говорила, она у Льва Толстого шестнадцать лет в доме была экономкой, то есть у старшего сына его, Сергея Львовича, в доме в Хамовниках!
Марина откладывает книгу, вытягивается всем телом, руки за голову, в позе отдыха, подвинувшись, чтобы мне было место сесть рядом.
– Что рассказывает? Интересно!.. Ну, а еще что? Расскажи!
Старая няня рассказывала, как, поступив к Сергею Львовичу Толстому в роли экономки в их дом в Хамовниках (где теперь музей), наутро – «Выхожу я во двор сказать, чтоб дрова принесли печи топить, – не видать никого. Идет по двору старичок, борода длинная, из себя неказистый. «Дедушка, – кричу ему, – дровец захвати да тащи в дом, печи топить велю…» А он из себя хоть невидный, а такой вежливый. «Сейчас, говорит, матушка, принесу». И принес! Я себе в дом пошла по другим делам. Ничего я не знаю. А как в комнаты-то вошла, старичок-то тот с господами сидит на диванах… Горничной я: «Кто ж он будет-то им?» А она мне: «Граф это, баринов отец Лев Николаевич…» Я чуть со страху ума не решилась! Сгонют меня теперь, думаю, с места… Ну, ничего, обошлось, – посмеялись они, да и все тут… Они у нас, говорят, завсегда так одеваются…»
– Все больше про Софью Андреевну, – знаешь, ее все-таки жаль, и многие годы ей было очень тяжело с ним. Сама Софья Андреевна ей это рассказывала – за шестнадцать лет, конечно, много узнаешь! И ребенок за ребенком – разве это молодость? Одиннадцать человек, кажется, их было…
– Зачем он на ней женился!
– Старушка – маленькая, худенькая, некрасивая такая уютная – Андрюшу обожает! Да – осуждает Толстого: «От молодой жены – и с цаганками гулять, это разве порядок?»
– Цаганки так ч)дно поют… Сережа недавно купил пластинки Вари Паниной, – придет – услышишь! Знаешь, Ася, пройди по комнатам, мне хочется, чтобы ты все посмотрела! А потом расскажи, как ты у себя все устроила,
в том особнячке на Собачьей площадке. Мне очень хочет«знать… Я ведь еще не скоро, наверное, смогу приехать к тебе! Папа у меня был, похвалил все. Он такой трогательный1 Пройди в гостиную, в залу, посмотри! Явное сходство!
…Странное, как во сне, чувство: меньше и ниже, но это -гостиная Трехпрудного: так же, как там, она проходная -дверь в кабинет и дверь в залу, направо, между двух (меньше) печей, – гостиная мебель, ковер; налево – два окна, Но диван не с мягкой спинкой, из трех серединок, равных, обведенных каймой дерева, а с выгнутой спинкой красного дерева. На стенах – вместо картин маминой кисти – большие гравюры, старинные… Выхожу в залу: похожая, как младшая сестра, скромная и меньше. Не черный рояль, а наш, тарусский, с потерянной дачи, коричневый, на котором мама играла шесть лет назад в вечер нашего возвращения!,, Кронштейн, бра. Но там, где была дверь в низкую столовую, – тут двери нет. Как во сне… Так, через десятилетия, можно, полузабыв, сомневаться о двери – была ли? Так, в старости, может быть, можно спутать, сместить, сдвинуть память о памяти, принять одно за другое… Но я стою – и противлюсь, и сердце сжато тоской: неужели я иначе чувствую, чем Марина? Неужели ей не тоскливо это смещенное сходство? Как тогда в калькоманиях, сильней подтянув влажную, уже соскальзывающую с изображения оболочку, видишь дрогнувшую, смазанную картинку… Лютый приступ тоски! Нельзя это сказать Марине – больной, – нет, и здоровой нельзя. Что-то тронуло ее в этом доме за сердце, она билась за него, получила, работала над устройством всего, так старалась… Может быть, это я – слепа? Груба, не чувствую, не понимаю! Я должна этот дом полюбить!