Пропавшие без вести - Степан Злобин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот Славинский, Любимов и другие молодые врачи сообщили старшему врачу лазарета Гладкову, что в одной из их секций лежит писатель.
— Писатель?! В общем бараке?! Да что вы! Надо его, господа, устроить! Надо, надо! — готовно вскинулся старший врач. — Можно бы, например, поместить здесь у нас, во врачебной секции. Найдем ведь свободную коечку?!
Вопрос был решен…
Баграмов лежал в секции медперсонала не меньше месяца, пока срастались сломанные ребра и заживала рана на голове.
Здесь помещались двенадцать врачей, девятнадцать фельдшеров и переводчик лазарета.
Среда врачей отличалась в плену от всех прочих профессий, от всех «сословий» и «каст», которые были созданы обстановкой фашистского плена.
В то время как прочие люди в плену были выбиты из привычных условий труда и сторонились труда, считая, что каждое их трудовое усилие может служить на пользу врагу, врачи и фельдшера знали, что их работа помогает своим же, советским людям. Поэтому шире были их интересы, живее сознание человеческого достоинства, меньше была общая угнетенность. Многие из них лишь потому и попали в плен, что, не нарушив врачебного долга, остались при своих раненых и больных.
И пока Емельян лежал, поправляясь от повреждений, полученных во время схватки в вагоне, он понял, что следовало тут делать, врачи — вот, думал он, вероятно и есть та сила, которая может, если она сплотится, повлиять на участь массы пленных людей…
Особенно привлекал симпатии Емельяна старый доктор Леонид Андреевич Соколов, как говорили — «еще из земских». Это был врач в самом широком значении этого слова, такой, каким должен быть врач. Спокойный, прямой, он внушал Емельяну неограниченное доверие. Баграмов видел, что так же доверяет Соколову и врачебная молодежь. Их было тут четверо, врачей, попавших на фронт с университетской скамьи — застенчивый, даже чуть похожий на девушку, Женя Славинский, Леня Величко, два Саши — Бойчук и Маслов; их прозвали «квартет Шаляпина», потому что в свободное время, устроившись рядом на двух койках, они вчетвером нередко заводили песни. Иногда подключался к их пению и фельдшер Павлик Самохин, сосредоточенный, сдержанный и задумчивый человек.
По возвращении с работы врачи вечерами садились за длинный стол, ближе к свету карбидных лампочек, за обработку историй болезни умерших. Каждый день это было около тридцати эпикризов, по числу умерших за сутки больных.
После этой работы врачи получали ужин и расходились по койкам по двое, по трое — читать, играть в шашки и шахматы…
Осип Иванович Вишенин и старший врач лазарета доктор Гладков, даже и здесь, в плену, пузатенький, мелкорослый человечек с розовой лысиной, прикрытой редкими светлыми вихрами, обычно уходили вдвоем в поварской барак в гости и возвращались, когда прекращалось хождение по лагерю.
Старший фельдшер, или, как его звали, «комендант лазарета», — Краевед с переводчиком Костиком тоже куда-то скрывались в гости.
В секции заводились тоскливые, тихие песни, издавна любимые всем народом: про смерть ямщика в степи, про волжский утес, про стогнущий Днипр или про слепого бандуриста…
Звуки песен томили душу, и Емельян едва сдерживал боль в груди, которая начинала щемить от этих напевов. Все разговоры смолкали, в полутемном бараке слышались лишь молчаливые вздохи, изредка шепот. Потом возникала другая столь же печальная песня…
С этими напевами народ справлял десятилетиями и свадьбы и поминки, с ними шел он в солдаты и пел на отдыхе. Их он пронес и через каторги и через тюрьмы, и вот они не умерли тут, на чужбине, в памяти внуков, даже здесь, где царят фашистские темные силы…
«Темные силы нас грозно гнетут!» — подумал Баграмов.
Он всегда любил петь, но, что называется, «бог обидел» его и слухом и голосом. Единственный раз в его жизни, когда к нему отнеслись с уважением как к запевале, — это когда ему не было и четырнадцати: тот первый день, когда тысячные толпы людей шагали по улицам с пением и музыкой, празднуя падение царизма.
В небольшом городке, где учился живший у своей бабушки Емельян, в той первой за долгие годы народной манифестации не хватило взрослых людей, которые помнили слова революционных песен. Емельян же знал от бабушки и «Марсельезу», и «Варшавянку», и «Смело, товарищи, в ногу», и похоронный марш — «Вы жертвою пали…». Он шел тогда рядом с красным пылающим флагом, и пел, и гордился тем, что мог другим подсказать слова этих песен! Тогда его никто не корил за отсутствие слуха. Потом эти песни он пел, когда был самым молодым в отряде красногвардейцем, в те дни, когда потрясала весь мир Октябрьская революция, революция, которая выстояла в долгой, тяжелой борьбе. Тогда казалось, что все темные силы уже разбиты и навеки сломлены, что людям осталось идти только к солнцу. И вот столько лет спустя опять надвинулись черные тучи, самые темные силы выросли и навалились фашистской тяжестью на народы. Вихри враждебные, темные силы…
И Емельян неожиданно для самого себя хрипло и неумело запел:
Вихри враждебные веют над нами,Темные силы нас грозно гнетут!..
А молодые голоса врачей подхватили:
В бой роковой мы вступили с врагами,Нас еще судьбы безвестные ждут…
Песни рождаются одна от другой, цепляются одна за другую по созвучиям, ритму и чувствам. «Варшавянка», ворвавшись в барак, повела за собой череду боевых напевов. Они шли, как полки, сменяя одну колонну другой. Уже кроме обычных в секции четырех-пяти голосов звучало их десять, может быть, даже больше…
— Вы с ума сошли! Тише! — на всю секцию вдруг выкрикнул Гладков, возвратившийся от поваров вместе с Вишениным. — Немцы услышат — стрельбу откроют.
Но в ответ еще громче, во всю силу молодых голосов, ударило новым воинственным напевом.
— Замолчите же! — потеряв даже голос, шипел Гладков. — Я… я… я… я за всех отвечаю!..
Он подскочил к поющим.
Но молодежь разошлась, она не хотела и не могла умолкнуть.
Шли лихие эскадроныПриамурских партизан.
— Хулиганство! — взвизгнул Гладков.
— Что-о?! Гнида такая, ползучий гад! Как так хулиганство?! — не выдержал Павлик Самохин, встав во весь рост и надвинувшись на Гладкова.
— Ты что назвал хулиганством?! Советские песни назвал хулиганством?! — разъяренно кричал Саша Маслов, подскочив к Гладкову с другой стороны.
— Безобразник! — возмущались и те, кто пел, и те, кто лишь слушал.
Все возбужденно высыпали на середину секции.
— Шкура собачья! — крикнул Самохин прямо в физиономию старшему врачу.
— Вы… вы… вы… — Гладков задохнулся от злобы, — вы с кем говорите?!
— С тобой, трус несчастный! — гневно ответил Самохин. — Не мешай человеческой песне! Марш под койку! — скомандовал он.
— Что? Что-о?! Как… под койку? — растерянно бормотнул Гладков.
— Марш под койку, а то насильно засуну! — повелительно повторил Павлик.
Гладков попятился от разъяренного и наступающего Самохина. Обычно добродушный на вид, Павлик стоял сейчас с раздувающимися ноздрями, с искаженным негодованием лицом, на голову выше Гладкова, готовый его задушить.
— Говорю — лезь под койку! — требовал он.
Баграмов хотел вмешаться, но Вишенин опередил его.
— Вы с ума сошли, Павлик! — сказал Вишенин, взяв Самохина за локоть. — Ну, Дмитрий Васильич погорячился, но вы-то! Что вы? Да как же так можно?!
Самохин стряхнул его руку с локтя.
— Ну ладно! Уж вы тоже тут! — проворчал он спокойнее и обратился снова к Гладкову: — А вы, господин старший врач, можете немцам пожаловаться! Все знают, что вы в своей секции за взятки падаль бандитскую укрываете под видом больных. Фельдшера Мишку забыли?! Добьетесь — не то что немцы, — собаки не сыщут следа!
Баграмов заметил, что при последних словах Павлика Гладков вдруг сжался, умолк и ушел в «комендантский закуток», как звали угол, отделенный плащ-палатками ото всех остальных коек. В «закутке» жили Гладков, Вишенин, Краевец и переводчик Костик.
Краевец и Костик пришли в секцию, когда уже все утихло. На этот раз даже никто не шептался. Секция погрузилась в сон необычно быстро.
Баграмов, когда уже все заснули, подошел к Самохину, увидев, что тот в темноте закурил.
— Не спите? — шепнул Баграмов, присев на край его койки. — Что за история с фельдшером Мишкой?
— Зарезали тут доносчика да зарыли так, что неделю немцы искали и нигде не нашли, — ответил Самохин. — Я Гладкову завтра устрою сюрприз! Пусть попробует спорить… Теперь не посмеет! Я завтра сменю шестерых старших.
— Вы можете? — удивленно спросил Емельян. — Ведь даже Славинский, врач, говорил, что не может сменить старшого.