Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так казалось нам. Кто же умеет видеть будущее? Кто поверил бы в тот час – наш, сегодняшний час, в закон превращения, более могучий, чем явь, нам в тот день так трезво служивший? Только в музыке звучит он, закон катастроф, слияния прошлого с будущим, неожиданностей, грохота черного грома – с арками радуг, глотающих гром, открывающих вход на небо! Но к чему тут метафоры? Я только хочу сказать, что не напрасно детство боком прижато о юность – и кто же их разберет? Не тот же ли закон детского одиночества, льнущего к книгам, к вещам, к животным, открывался Марине в те дни в законе, названном счастье?
В слиянье с другой душой, неожиданной и близкой, ближе даже, чем две наши души? Он уже входил с черного хода, высокий, веселый, все знающий, радостный, – в нем она могла утопить каждый свой вздох. Кто поверил бы тогда в грядущие катастрофы сознанья, способные – разлучить?
«Разлука» называется через несколько лет книжка стихов, крик души Ярославны, Психеи и Эвридики! Всему свое время -и слава закону жизни, умеющей иногда – не спешить…
Был солнечный день. Подводы везли к дому вещи, выгружались сундуки, шкафы, столы, диваны и кресла. Бурно, как громовые раскаты, шла расстановка всего, примерка, перестановка, гремела шагами лестница – это
счастье вселялось в дом, где скоро откроет глаза Ариадна, огромные свои, как у отца, только светлые, сказочно-недетские глаза. Кто посмеет при мне утверждать, что жизнь Марины – трагедия, что Марина была несчастна? Шли не дни, шли годы – и счет я им знаю, – нет, они бесконечны – Марина была счастлива!
ГЛАВА 34. ЛЕТО. МАРИНА. СЕРЕЖА. ТЬО
Мы живем на Средней Пресне, в Предтеченском переулке. Доустраиваю квартиру с охотой. Радость тормозится равнодушием Бориса: уют, мной любимый, ему не нужен. Он помогает вешать, нести вещи, отстраняет меня от тяжелого, вредного, но душой не участвует.
Летний вечер. Устюша отпущена – суббота. Завтра мы сами будем готовить, мы уже составили меню по Молоховцу. Борис упивался странностями названий, предлагал самые невозможные, невыполнимые и так чудно смеялся, так потирал руки, ходя по комнатам и фантазируя, что все тяжести спали с души!
…Марина приехала из Сицилии! Смуглая – и выросла? Они всегда вместе, Марина и Сережа, и ни одних стихов о Сицилии! Они, может быть, поедут в Тарусу – должен же Сережа увидеть места нашего детства!
– А тарусская дача навеки ухнула! Андрей прозевал? Ты писала, кончено с дачей?
– Андрея обманули, чтобы не шел на торги.
– Торги город назначал, а Петров, земский начальник (брат Лоры, за которой Андрей немного ухаживал), ему накануне:
– Какие-то торги… Вы пойдете? Кто к ним пойдет?
– А вы?
– Не собираюсь (коварно)!
Андрей не пошел, и дача досталась Петрову.
– Наша дача! – говорит Марина. Все детство! Господи!
И где умерла мама… Какая подлость города – не нам, почти двадцать лет снимали, столько раз хотели купить, они все оттягивали… Что им профессор? Земский начальник важнее…
…От Марины – письмо из Тарусы. От Тьо. И стих: Читаю их – взахлеб. и
Да, даже Коктебель, даже Нерви Тарусу не могу затмить! И Марина теперь пишет об этом.
В светлом платьице, давно знакомом,
Улыбнулась я тебе из тьмы.
Старый сад шумит за старым домом.
Почему не маленькие мы?..
Не целуй! Скажу тебе, как другу:
Целовать не надо у Оки!
Почему по скошенному лугу
Не помчаться нам вперегонки?..
И вот – другое, Сереже:
Все твое: тоска по чуду,
Вся тоска апрельских дней,
Все, что так тянулось к небу,
По разумности не требуй,
Я до самой смерти буду
Девочкой, хотя твоей.
Тьо подарила Марине к свадьбе денег на покупку скромного особняка, зная, как Марина любит старые дома. Домик купили за Москвой-рекой.
– А тебе, Ася, Тьо завещает свою усадьбу Тарусскую…
– сказала Марина.
Странно, что я не помню дворника в этом Маринином доме, и могло ли так быть – дом без дворника? Но я положительно не помню ни одного признака дворника, и в этом тоже было отличие от дома в Трехпрудном, неотделимого от Ильи, Антона и Алексея с их гармониками, картузами, тулупами, фонарем и звонками к ним, вроде Алексеева «коровьего рева», тщившегося вызвать его из глубей младенчески-молодеческих снов.
Из сеней в Маринином доме, купленном за сходство с домом в Трехпрудном, шла лесенка на антресоли, уютная, но на лестницу нашего детства не похожая, так как в этой было два марша под поворотом, а наша была прямая, стрелой вверх.
Когда в распахнутые окна Марининого и Сережиного новоселья шел горячий солнечный день, а в распахнутые двери вносили мебель Трехпрудного или из антикварных магазинов (Маринину и Сережину усладу), верилось, что жизнь здесь настанет надолго и будет настаиваться, как
вино… (Что этого не случилось – в том тайна, быть может, и эпохи, и, конечно, сердец въезжавших…)
Устав от располагания мебели, мы садились в уголке двора и начинали выбирать имена будущим детям: Алексей, Андрей, София, Леонид, Адриан (AdrienneLecouvreur),Сара (Бернар), Нина (Джаваха)… Пересыпали их в руках, как нервийские цветные стеклышки, отшлифованные Средиземным морем, как коктебельские сердолики, халцедоны, агаты… И нам не хватало дня!
ГЛАВА 35. РОЖДЕНИЕ СЫНА
Лето в Москве! Как знакома эта начинающаяся пыль вперемешку с запахом масляной краски – где-то красят дом; крики разносчиков, продающих первые ягоды, первые сливы и яблоки. Сады, сады, скверы; бульвары – их густая, как лес, череда через всю Москву: Сретенский – Рождественский – Петровский – Страстной – Тверской, коронованный памятником Пушкина, – Никитский – Пречистенский, и другой чередой: Новинский – Смоленский – Зубовский, густые, как парки, как лес, как Александровский сад.
Был августовский вечер, когда я сказала Борису:
– Я что-то устала… Вы мне вслух почитаете? Сейчас уж почти вечер!
Я ложусь на диван, а Боря садится рядом, и мы проваливаемся в Ноздрева и Чичикова, в Манилова, Соба-кевича и Коробочку волшебством его мгновенного перевоплощения, неподражаемым талантом чтеца!
И вот в это самое время, прямо в голос отца, прямо в Гоголя, – начал рождаться наш сын.
…Томительная ночь – позади.
– Поздравляю с сыном! (Кто сказал? Акушерка? Доктор?)
Блаженно: я знала, что сын.
Мне к лицу совали большую белую куклу, двигавшуюся под свивальником, розовое личико из белой пеленки, окружавшей его наподобие чепчика. Глаза темно-сизые, резкие ноздри. Рот готовился плакать. «Восемь часов пятнадцать минут!» – сказал кто-то.
– А отец уж который раз приходит! Пойтить сказать…
Помню оживленное, растроганное, будто заострившееа после ночи лицо Бориса, глубину улыбки, смягчающую остроту его черт, и в луче, у плеча, – горящие солнцем светло-золотые волосы, тонкие, как у меня, пышные, как пух. Он сидит, опустив меж колен руки, ко мне нагнувшись. Просит не говорить – устану. Смотрит на сына, и лицо такое взволнованное, точно не я родила, о н родил!