Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое - Борис Лавренёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— По местам! Приготовиться к походу!
Резкий оклик команды отрезвил людей. Все рассыпались. Палуба опустела, только кочегар продолжал биться в припадке.
«Керчь» круто повернула корму к могиле дредноута. Под форштевнем забурлила вода, встала двумя прозрачными стенами, рассыпаясь сверкающими каплями.
В восемнадцать часов шесть минут последний миноносец флота Российской Социалистической Федеративной Советской Республики самым полным ходом ушел к югу, держа курс на Туапсе.
В предгрозовую дымку уходило новороссийское побережье, дома, гавань, высокие трубы цементного завода.
Глеб стоял на мостике, смотрел на уходящий берег. Он прощался с этим городом и берегом, прощался с куском своей жизни, терпким и горьким, как полынный сок. Он не знал, что будет впереди, но не страшился неизвестности. С прошлым было покончено. Как потопленные корабли, оно ушло в темную глубь времени и покрывалось уже толщей забвения.
Ночь простиралась над морем и миром. Влажным синим пологом она обволакивала горизонты, бросая в темные просторы ритмически вздыхающей воды колючие иглы звездного мерцания. Море лежало пустынным, огромным, наполненным тайнами. Древний ужас мореплавателей terror antiquus исходил из его недвижных, оледенело застывших глубин, кружащими голову и воспламеняющими кровь испарениями соли и йода. Свиваясь в тонкие спирали ночного тумана, запахи моря дышали полынной горечью.
Сквозь туманы, горечь соли и йода, сквозь древний ужас мореплавателей шел в эту ночь миноносец, быстрый, молчаливый, одинокий в синей пустыне, с погашенными огнями, черный, как летучий голландец, распарывая ночную волну, гудя неумолчным пением турбин, ревя форсунками.
Тридцать два румба ходового компаса на командирском мостике просекали туманные горизонты, разрезали ночной страх водной пустыни тридцатью двумя лучами человеческого дерзания и знания. Они подчиняли стихию.
В недвижных безднах воды, сжатые и раздавленные водой и грузом веков, лежали под килем миноносца мертвецы: доисторические челны, выжженные священными кострами в колодах сваленных бурей стволов, финикийские и тирские ладьи, персидские барки, эллинские и римские триремы, венецианские и генуэзские галеры, запорожские дубы, турецкие фелюги, фрегаты и пароходы, трехпалубные громады кораблей Высокой Порты — все флоты истории, проходившие по этим водам, пронося гордые флаги и погибая в жестоких схватках под свист стрел, треск абордажных топоров и пушечный гром. На мягком слое илистой слизи, в цепких объятиях водорослей, лежали они, цепенея в вековом сне, и тревожно прислушивались в подводном сумраке к глухому рокоту винтов миноносца, несущегося к своей могиле.
Лампочка ходового компаса обливала золотым медом картушку, тридцать две черты румбов и дрожащую стрелку над ними. Отражаясь, свет лампочки теплился на пальцах рулевого, лежащих на ручках штурвала, на подбородке, вспыхивал искрами в белках глаз.
Сквозь ночь рулевой вел миноносец в последний поход, твердо держа его на курсе и лишь изредка легким движением рук возвращая под узкое лезвие стрелки пытающуюся рыскнуть в сторону картушку.
Рядом в ящике лежала карта, по которой был проложен ночной курс миноносца. На карте, на кромке берега, условным значком был обозначен маяк, на траверзе которого должен был окончиться бег корабля.
Маяк назывался Кадош. Маленький и заброшенный, он в эту ночь входил в страницы истории, рядом с «Синопом», «Калиакрией» и «Гаджибеем».
Рулевой равнодушно смотрел вперед, ожидая мигающих проблесков маячного фонаря.
* * *Зажав в руке листок радиограммы, Глеб вышел из кают-компании на палубу.
Теплый и влажный ветер ударил в лицо, рванул фуражку. Глеб зажмурился, подставляя воспаленные щеки ветровому дыханию. Стало легко дышать после прокуренного воздуха кают-компании.
На кожухе, у передней трубы, спали матросы. Сон их был тревожен и беспокоен. Они ворочались, вздрагивали, шумно дышали, толкали друг друга во сне и, просыпаясь, ругались вполголоса, снова валясь на разостланный по кожуху брезент.
Глеб прошел мимо них и поднялся на средний мостик. Открыл дверь радиорубки. Радист дремал, положив кудрявую голову на столик. Глеб осторожно тронул его за рукав. Радист слегка пошевелился и забормотал во сне…
— Товарищ радист, — Глеб вторично потянул за рукав форменки, — проснитесь!
Радист поднял голову и смотрел на Глеба непонимающими, затуманенными сном, круглыми, как у птицы, карими глазами. Потом, сообразив, вскочил.
— Передайте радиограмму.
Глеб положил на столик текст. Радист пробежал его и оглянулся на мичмана с испугом.
— Значит, выходит, конец нам? Отплавали… Как-то все не верилось. Других потопили, а сами, думаю, как-нибудь еще выкрутимся.
— Нет, товарищ, не выкрутимся. Передавайте…
Радист повернул верньеры. Загорелый палец с крупным квадратным ногтем упал на рукоятку ключа. Ключ запрыгал и застрекотал.
Точка… тире… точка… тире… тире… точка…
Ключ бился под пальцем радиста, как пойманный воробей, слабо и робко чирикая. Передатчик выбрасывал в мировое пространство точки и тире, выстукивая позывные одинокого, затерянного в ночи корабля. Вверху, над рубкой, с антенны срывались и, потрескивая и шелестя, гасли быстрые голубые искры.
— Есть… ответили, — придушенным шепотом сказал радист. — Слушают… Продиктуйте для скорости, товарищ командир.
Глеб взял листок и остановился, не решаясь начать. Круглые глаза радиста выжидательно смотрели снизу. Палец радиста автоматически выбивал позывные.
Синие искры антенны тихим шелестом врывались из пустынной морской зыби в шум и грохот столиц, как гром, колеблющий мироздание.
— Всем… всем… всем, — сказал наконец Глеб, трудно ворочая пересохшим языком, и ключ передатчика забился в истерической дрожи.
— Погиб… уничтожив… часть судов… Черноморского флота… предпочевших гибель… позорной… сдаче… Германии, — медленно диктовал Глеб, зная, чувствуя, что ни одно слово этой радиограммы, набросанной на листке блокнота в бессонной атмосфере кают-компании, нельзя пропустить, нельзя заменить.
— Есть, — сказал радист, видя, что диктующий остановился.
— Эскадренный миноносец «Керчь», — быстрой скороговоркой выкрикнул Глеб, чувствуя, что больше не хватает сил спокойно диктовать эти слова. Они были страшны, как записка самоубийцы; от них шел холодок мертвого тела.
И, словно поняв настроение Глеба, радист с такой же быстротой отщелкал последнюю фразу. Судорожно прыгающий палец его сорвался с ключа, неподвижно лег на столик. Радист повернулся к Глебу, встретился с ним взглядом, и оба опустили глаза, как будто этим взглядом они передали друг другу огромную, непроизносимую, навеки связавшую их тайну.
— Вот и померли… прощай море, — угрюмо сказал радист и, внезапно размахнувшись, изо всей силы ударил сжатым кулаком по крышке передатчика. Жалобно зазвенело, скрипнуло, дрогнуло, и мутное красное сияние, струившееся из-под блестящей амальгамы ламп, погасло.
Радист потер кулак и с деланной лихостью кинул удивленному Глебу:
— Амба!.. Больше не понадобится. Пять годков я с ним нянчился, как с дитем. Пропадай мой аппаратик — все четыре колеса!
Снаружи, с палубы, пронзительно залились дудки аврала. Глеб, не ответив радисту, выскочил наружу.
На чуть заметном вдали массиве берега яркими вспышками мигал маяк Кадош.
На полубаке раздирающе заскрежетала лебедка, за бортом гулко плеснуло, и, гремя канатом о клюз, якорь покатился в глубину. Миноносец стал.
Глеб поднялся на полубак. Сверху, с мостика, донесся голос командира:
— Команде спать до рассвета! На рассвете перейдем ближе к берегу на глубину тридцати метров для затопления.
Окончившие аврал матросы расходились с полубака. Глеб сел на баковый шпиль, закурил. Чьи-то шаги простучали по палубе под командирским мостиком.
Глеб оглянулся и увидел у пулеметной тумбы командира миноносца. Кукель стоял, прислонившись к поручням, в расстегнутом кителе и смотрел на далекий берег, на тусклое трепетание света над Туапсе, скрытым от глаз длинным языком мыса Кадош.
Глеб ниже согнулся, скорчившись на шпиле. Он не хотел, чтобы Кукель заметил его присутствие. Минут пять простоял у борта командир. Глеб видел, как, описав дугу, полетела за борт брошенная папироса и Кукель спустился вниз.
Глеб встал и, в свою очередь, подошел к борту, облокотился на тросы поручня. Он думал о Кукеле.
Что должен был переживать в эту ночь командир последнего миноносца, взявший на себя страшную ответственность перед страной и историей?
О чем думал он, стоя у борта, в последний раз касаясь ногами палубы своего корабля? Гордился ли выполненным долгом моряка и революционера, сомневался ли, колебался ли в правильности принятого решения? Или, может быть, видел и чувствовал ненависть и злобу бывших друзей, предчувствовал потоки клеветы и наветов?