Книги Якова - Ольга Токарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его фигура была довольно жалкой, скрюченной, лицо уродливым, грубым. Нос кривой, вероятно, вследствие какого-то удара. Волосы растрепанные, тусклые, зубы черные.
Написав «зубы черные», он пересекает невидимую и незаметную границу, но, забывшись, совершенно не осознает этого.
Он вообще был похож не на человека, а на какого-то демона или зверя. Двигался стремительно, в жестах отсутствовала плавность.
Пинкас снова окунает перо в чернила и задумывается; что за привычка думать, держа на весу перо, наверняка получится клякса – но нет, перо набрасывается на бумагу и ожесточенно царапает:
Он якобы владел многими языками, но на самом деле ни на одном из них не умел подобающим образом выразиться или написать что-либо разумное. Поэтому, когда он говорил вслух, звуки резали ухо, голос был визглив и пискляв, и лишь те, кто хорошо его знал, могли понять, что он имеет в виду.
Кроме того, он не получил никакого приличного образования, знал только то, что случайно слыхал, поэтому в знаниях его было полно дыр. Он больше разбирался в сказках, которые рассказывают детям, а его последователи все как один в эти сказки верили.
И Пинкасу уже кажется, что он видел не человека, а трехглавую бестию.
Крещение
17 сентября 1759 года, после торжественной мессы, Яков Франк крестится и принимает имя Иосиф. Таинство крещения совершает митрополит Львовский Самуэль Гловинский из Гловно. Его крестные – Франтишек Ржевуский, которому едва исполнилось тридцать, элегантный, одетый на французский манер, и Мария Анна Брюль. Яков Франк склоняет голову, и святая вода увлажняет его волосы, стекает по лицу.
Сразу после Франка наступает черед Крысы, одетого на шляхетский, польский манер, и в этом новом наряде его асимметричное лицо даже приобретает своеобразное благородство. Он – Бартоломей Валентий Крысинский, его крестные – униатский епископ Шептицкий[164] и жена воеводы черниговского[165] Миончинская.
Ris 521. Trojglowy Frank
За Крысой стоит целая группа евреев, от которой то и дело кто-нибудь отделяется и подходит к алтарю. Сменяют друг друга крестные в праздничных, богатых одеждах. Играет орган, отчего высокий, красивый свод собора кажется еще выше – где-то там, сразу за крутыми арками, находятся небеса, на которые, вне всяких сомнений, попадут все, кто сейчас крестится. Терпкий запах высоких желтых цветов, которыми украшен алтарь, смешиваясь с запахом ладана, обретает изысканность, словно в соборе распылили лучшие восточные благовония.
Теперь идут стройные юноши, с волосами, подстриженными как у пажей, – это племянники Якова Франка – Павел, Ян и Антоний, а четвертый, нервно мнущий в руках шапку, – сын Хаима из Езежан, теперь Езежанского, Игнаций. На мгновение воцаряется тишина, потому что орган умолкает и уставший органист переворачивает ноты, готовясь сыграть следующий гимн. На мгновение становится слышен шелест страниц – так тихо в соборе. Потом снова гремит музыка, торжественная, патетическая, и вот к алтарю идет Франтишек Воловский, еще недавно Шломо Шор, сын Элиши, с сыном, семилетним Войцехом. За ним его отец, старший из людей Франка, шестидесятилетний Элиша Шор, величественный старец, которого поддерживают под руки две невестки, Розалия и Роза; он так и не оправился после того, как его избили. Следом за ними – жена Хаима Турка, теперь Каплинского, Барбара, красавица-валашка, вполне осознающая свою красоту и разрешающая зевакам любоваться собой. Ясно, что эти люди, склоняющие головы перед тем, как прикоснуться к мокрым пальцам митрополита – большая семья, разросшаяся словно дерево.
Именно так думает отец Микульский, глядя на них и пытаясь отыскать в их внешности, в их фигурах признаки родства. Ведь они крестят одну огромную семью; можно сказать, что это подольско-валашско-турецкая семья. Теперь в этих людях, одетых опрятно и настроенных торжественно, ощущается нечто новое – какое-то чувство собственного достоинства и уверенности, которых не было вчера, когда Генеральный администратор видел их на городских улицах. Его вдруг ужасает это новое обличье вчерашних евреев. Еще мгновение – и они протянут руки за шляхетскими титулами, ведь еврей, если крестится, имеет право на шляхетский титул. Если только готов как следует заплатить. Микульского охватывают сомнения, даже страх: они впускают в свои комнаты чужаков с непроницаемыми лицами и неясными, смутными намерениями. Ему кажется, что в собор вливается целая улица, и что они так и будут идти к алтарю до самого вечера, и конца этому не предвидится.
Но это неправда, что они все там. Нахмана, например, нет, он сидит рядом со своей маленькой дочкой, которая внезапно занемогла. Понос и горячка. Вайгеле пыталась насильно накормить ее молоком, но это не дало никакого результата, черты маленького личика вдруг заостряются, и утром 18 сентября девочка умирает, а сам Нахман решает, что следует держать это в секрете. На следующую ночь устраивают поспешные похороны.
О сбритой бороде Якова Франка и появляющемся из-под нее новом лице
Хана, жена Франка, только что приехавшая на крещение из Иванья, не узнала мужа. Она стоит перед ним и смотрит: его лицо словно бы только что родилось – бледная, нежная кожа вокруг рта, бледнее, чем на лбу и щеках, темные губы, нижняя чуть вздернута, безвольный подбородок, аккуратно разделенный надвое. Лишь теперь Хана замечает родинку слева, под правым ухом, будто печать. Яков улыбается, и теперь внимание Ханы привлекают его белые зубы. Это совершенно другой человек. Виттель, которая его брила, отходит с миской, наполненной пеной.
– Скажи что-нибудь, – просит его Хана. – Я тебя по голосу узнаю.
Яков громко смеется, по своему обыкновению откидывая голову назад.
Хана потрясена. Перед ней стоит Яков-мальчик, новый человек, словно бы обнаженный, всем собой наизнанку, безоружный. Она легонько касается его рукой, обнаруживающей поразительную гладкость этой кожи. Хана чувствует беспокойство – смутное, недоброе – и не может сдержать внезапных рыданий.
Лица должны оставаться скрытыми, в тени, думает она, подобно поступкам и словам.
21
О том, как осенью 1759 года Львов поразила чума
До недавнего времени считалось, что чуму вызывает несчастливое расположение планет, думает Ашер. Он раздевается догола и задается вопросом, что делать с одеждой. Выбросить? Потому что если в нее впиталось дыхание больных, то теперь он может рассеять его по всему дому. А нет ничего ужаснее, чем впустить чуму