Рассвет над Деснянкой - Виктор Бычков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не должна. Больно снега много. По весне, боюсь, чтобы не сгнила, не сопрела. Хорошо бы весне ранней, быстрой быть, тогда волноваться не след. Прощевайте, пошёл я. А то вы тут забавили меня, бабка ещё ругаться станет. Да, Глашка, жернова пустуют, свободные. Если что, приходи. Смолоть мучицу не помогу, а жернова свободные. Ты уж сама, сама, девка. Или вон Фимку отправь, пускай покрутит.
Хозяйка ещё успела сунуть в карман тулупа пару шанежек, завёрнутых в чистую тряпицу.
– Это для бабушки Юзефы.
– Добре. Будет рада, что и об ней помнишь, Глафира, дай тебе Бог здоровья. Так говоришь, шанежки свежие? Не омманываешь? – и, не дождавшись ответа, сам же добавил: – Свежие, рази ел ба я чёрствые? Должны быть свежими. Вишь, мягкие, значит, свежие. Бывайте здоровы, соседушки. Пошёл я, пошёл, и не упрашивайте остаться. И так уже задержался у вас, итить его в кошёлку. А к старухе моей, Глаша, заскочи. Больно любит она тебя, скучает. И Фимку возьми, и по нём соскучилась, просила привесть.
Марфа к этому времени ходила на сносях, живот подпирал, на нос лез, к Троице должна была родить, а вот у Глаши с Ефимом что-то не получалось. Однако не унывали: молодые, ещё успеют. Всему своё время, хотя хотелось, чтобы и детки у них с кольцовской семьёй ровесничали. Но как Бог даст, так и будет.
По осени всю работу переделали, в зиму вступили хорошо, слава Богу. И дрова заготовлены: вон, поленницы колотых берёзовых дровишек в дровянике высятся. Смоляки на растопку в сенцах с лета лежат, горят, как порох. И в амбарах сусеки не пустуют, смолотили всё. На мучицу не стали на мельницу возить, как Данила, тот кинул пять пудов да отвёз в Руню на водяную мельницу к Лавру-мельнику, смолол. Оно хотя и дальше, но в Пустошку не повёз, там больно помол грубый. Грини решили, что им на двоих хватит и жерновов деда Прокопа. Мелят жернова хорошо, мелко, ничуть не хуже мельничной муки выходит. И хлеб, и сдоба получаются удачными, чего зря Бога гневить. Картошка, что на семена оставили, в поле в буртах тёплых лежит, соломой да плотным слоем земли прикрытая.
Данила ходил, проверял, говорит, что хорошо хранится, не мёрзнет и не гниёт. Разобрал с одной стороны, руку засунул – сухо, слава Богу.
Несколько раз Ефим с Данилой ходили на охоту, но не густо, так, маленько зайчишек принесли, больше сами устали. Правда, на шапки себе заработали да петли поставили. Пора бы сходить, проверить, так с этими морозами да метелями как из дома выйдешь?
По первому льду выходили на Деснянку, глушили обухом приснувшую прямо подо льдом рыбёшку. Немного взяли, однако какая ни есть, смена в еде. Ещё в пристройке замороженной рыбы добрая половина дубовой бочки. До весны хватит.
А сегодня дед Прокоп разбередил у Ефима тревогу, что не покидала ещё с той поры, как ушли они с Данилкой с фронта. Зародилась эта тревога в казармах и до сих пор сидит, тревожит.
Что-то рушилось, а что и как спасать – не понятно. Голова кругом. До некоторых пор всё было ясно, привычно, как восходы и закаты солнечные, как смена поры года: за весной – лето, потом – осень и зима. Паши, сей, убирай, создавай семью, рожай детей, живи. А тут?
Пан Буглак что-то учуял, раз такое имение по ветру пустил. Не спроста, ой, не спроста! Может, испугался этих самых комитетов? А как на самом деле землю отберут? Но эти комитетчики в казармах говорили, что землю крестьянам отдавать будут. Так её, земельку, никто и не отнимал. Вон, после Столыпина бери землю, хочешь в хутор выделяйся, паши, сей, корми себя, продавай излишки. Было бы желание. Что, в общем-то, и сделали многие мужики в округе, в окрестных деревнях. Земельку взяли, работают, сыты-пьяны, и нос в табаке. Правда, и в работе ломить надо так, чтобы позвонки трещали, однако и жить тогда можно безбедно. А без труда какая жизнь – только зубы на полку положить надо.
Всё уладилось, вошло в привычный крестьянский ритм, а тут вдруг такое… Когда меняется привычное, веками опробованное, тогда и страшно. А вдруг будет хуже? Вот то-то и оно. Боязно.
Тогда, после венчания, собрались вместе две семьи, решили, что на первых порах хватит трёх десятин: у сестёр одна, да и у парней тоже по одной. Если с умом хозяйствовать, то и на продажу будет. А хватать лишнего не стоит, пупок надорвёшь. Потому и не стали просить землицы, не стали расширять наделы. Всю её себе не заберёшь, а заберёшь, так не осилишь. Уметь довольствоваться малым – тоже надо уметь.
Пара рабочих волов на эти десятинки тоже есть. Слава Богу, сытые, здоровые животины, тяговитые. Была соха для пахоты, а тут и плужок настоящий достался от пана Буглака. Всё одно к одному. Хороший знак.
Чтобы не надрываться по уходу, решили, что у каждого в сарае по одному волу в зиму должно стоять. Каждый хозяин за своего в ответе, а по весне объединят волов в одну упряжку. Спасибо общине, не угробили. Хоть и работали на общество, но и смотрели за ними по-хозяйски. Данила взялся ярмо починить, подготовить к пахоте.
В зиму корову завели, пока одну на два дома. Стоит у Кольцовых в хлеву. Стельная, вот-вот, по всем приметам, должна отелиться. Даст Бог, принесёт телёнка. Бычок – хорошо, вол будущий. И тёлочка тоже ко двору будет. Тогда и Грини обзаведутся коровёнкой. А не то по весне или к следующей зиме купят. Вон в Слободе на ярмарке выбирай, лишь бы деньги были!
Управились быстро, накормили, напоили скотину, затопили на ночь печку, вьюшку чуть-чуть прикрыли, чтобы тепло зазря не вылетало в трубу, решили сходить до Кольцовых: слишком уж новости горячие. Как бы в них не заплутать, не сбиться с пути праведного, не потеряться. Одна голова хорошо, а сообща и батьку бить легче, не то, что думку думать-решать. Да и спешка здесь как никогда помехой будет. Не торопясь, спокойно рассудить надо, чтобы не наломать дров. Это мы можем, с кондачка, с наскока любое дело делать, любой вопрос решать. Только потом за голову хватаемся, каемся, ан поздно! Вспять повернуть-то не получится. Так и живём, задним умом крепчаем.
Данила с Марфой садились ужинать, как к ним нагрянули гости.
– Вовремя пришли, сродственники. Давайте к столу, – хозяин вышел навстречу, поздоровался с Ефимом, шутливо поручкался с Глашей.
Марфа тут же увела сестру в переднюю хату, пристала с расспросами.
– Ну, как у тебя, Глашка? Не понесла ещё, не забрюхатела?
– Да отцепись от меня, смола. Неделю назад спрашивала, а тут опять, – засмущалась, зарделась младшая. – А я откуда знаю? Вроде нет.
– Пора, пора, сестрица. Чего ж тянуть? Лучше быть молодой бабушкой, чем старой матерью. Может, вы не хотите дитёнков? Так и скажи, и я спрашивать не стану.
– Ага, не хотите. Фимка каждый раз, как от меня в постели отклеится, так сразу руку на живот, и спрашивает: «Вот теперь точно?!». Мне уже не знать, куда глаза девать от ваших расспросов, – обиженно ответила сестре, опустив голову, и готова было вот-вот расплакаться. – Не получается, сестричка, и говорить, не знаю что. Знаю только, чувствую, что вся причина во мне. От этого ещё горше становится. Вроде всё правильно делаем, а по-другому-то и не умеем. Да и как по-другому? Как и все люди, так и мы с Ефимушкой, а не получается. Ой, Господи, за грехи наши наказание мне. Чует моя душа, что грех на мне висит. Не знаю какой, но висит, давит к земле. От стыда не могу глаза поднять, на людей смело посмотреть. Вон тебе завидую, твоему счастью, что ты понесла, родить должна, а это разве не грех с моей стороны – завидовать?
– Да какие грехи твои? Не гневи Бога, Глафира! – обняв сестру за плечи, Марфа прижалась к ней толстым животом, и от этого ещё больше стала видна их разительная несхожесть.
Это в очередной раз почувствовала младшая сестра и уже не сдержала себя, разрыдалась на Марфиным плече.
– Говоришь, греха нету? – говорила сквозь рыдания. – А мамка с папкой, они что, померли по-христиански? Зачем утопли? Их похоронить даже не разрешили как всех – на кладбище, где лежат православные. Вот за их грехи, за родителей наших, теперь я и расплачиваюсь.
– Успокойся, Глашенька, – Марфа поглаживала рукой дрожащую спину сестры, и сама расплакалась вслед младшей. – Разве ж дети отвечают за родителей? А сколько мы горя перетерпели, слёз вылили, неужто Господь не простил нас?
Глафира отстранилась от сестры, вытерла вдруг сухо заблестевшие глаза, заговорила злым, гневным голосом.
– Кто тянул за язык твоего Данилу в церкви, когда мы с Фимкой венчались, а? Скажешь, это тоже не грехи, и не наши? Кто его просил прерывать обряд? Это же святое! А он? Мы же с тобой знаем, все знают, что как обвенчаешься, так и жить будешь. Не так ли? Что скажешь, сестрица родная? Я не права? Вот за это тоже Бог наказал меня. Так что, не лезь ко мне с расспросами, не трави мою и так израненную душу!
– Глашенька, сестричка моя родная! – Марфа побледнела вдруг, ухватилась за грудь. – Как, как ты могла такое подумать? Как язык твой такие слова смог сказать? Побойся Бога! Не со зла это Данилка, поверь, как на духу клянусь, не со зла! Это же от недомыслия, от ухарства своего, от удали необузданной. Да от дурости, вот что я тебе скажу, от дурости. От темноты нашей деревенской, а ты… Хочешь, на колени встану, только прости его, за-ради Христа, прости его, глупого!