Синее на желтом - Эммануил Абрамович Фейгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Серьезный человек, — подумал я. — И воевать будет серьезно».
Юра выстрелил, и пуля на этот раз попала в донышко банки, в самый его малый центральный кружок.
— Давай, бей ее! — завопил я, обрадовавшись Юриной удаче. Юра выстрелил в третий раз, банку подбросило, и она свалилась в окопчик.
— Спасибо не говорю, — почему-то (может, у них там в лесах суеверие такое) сказал Юра, возвращая мне парабеллум.
— Ладно уж! Свои люди — сочтемся.
Спрятав пистолет, я протянул Юре папиросы.
— Не курю.
— И не пьешь?
— Нет, почему же. При случае да и за компанию с хорошими людьми.
— И если угощают, — пошутил я.
— А я сам люблю угощать, — не улыбнувшись даже, ответил Юра. — И тебя могу угостить, если хочешь.
— А есть чем?
— Найдется.
— Ишь ты, какой запасливый.
— Да какой уж это запас. Я, понимаешь, домой нынче заезжал. И вот смотрю, у мамы в буфете, за банками с вареньем бутылочка стоит, махонькая… Я, понимаешь, про нее и знать не знал, а она, оказывается, там давно стоит, с тридцать восьмого года. Мама тогда еще в продмаге работала, кассиршей, а это им вроде образчиков, что ли, прислали.
Говоря это, Юра развязал свой тощий «сидор» и извлек из него бутылочку коньяка. Она и впрямь была такой махонькой, эта бутылочка, — длиной с палец и толщиной чуть поболее, — что я усомнился, может, это даже и не образчик, а просто муляж для витрины. Но коньяк сказался настоящим, крепким, я сделал неосторожный глоток и чуть не задохнулся, словно огонь глотнул. До этого я уже однажды пробовал коньяк, трофейный, французский, и он мне не очень понравился. А этот и того меньше — по вкусу и запаху он напоминал дешевые базарные леденцы, а то и пахучее туалетное мыло, всегда вызывающее у меня неприязнь. Но если тебя угощают… И я сказал, передавая бутылочку Юре:
— Хорош коньячок, сердцещипательный!
— Да, хорош, — подтвердил Юра, проглотив свою долю, но лицо его при этом такой одобрительной оценки не подтверждало. Возможно, что с коньяком, да и вообще со спиртным, Юра знакомился впервые, и его, беднягу, так и передернуло всего. — Крепкий, чертяка, — сказал, отдышавшись, Юра. — Вот что значит пять звездочек.
— Да, пять звездочек это, брат, высший сорт. И крепость у него самая высокая, и годами он старше всех других коньяков. Одним словом — сила, — сказал я тоном знатока.
— Да, сила, — согласился Юра.
— Силища, брат, а не просто сила. Он, пожалуй, и быка свалит, если бык переберет.
— А быки разумные, они его не пьют.
— Ну, про быков это я так. А человека он запросто может скрутить. В два счета. Я вот на что уже привык: и наркомовские сто граммов принимаю, а удается, и дважды по сто могу. (Это была правда, но скажем так — чуточку преувеличенная правда: от положенных наркомовских ста граммов я, понятно, не отказывался, а случалось, мог «принять» и дважды по сто, но вместе с тем охотно менял водку на сахар, на сладкое печенье и хорошие папиросы, а охотнее всего на кубики прессованного какао — разведешь такой кубик в кипятке, и получается прямо-таки божественный напиток. Пей и веселись.)
— Смотри, какой ты! — вполне искренне, по-моему, удивился Юра.
— Да, такой! И, представь себе, ничего, ни в одном глазу. А тут, врать не буду, чувствую — подбирается. Скорее всего не доберется, конечно, закалочка у меня все ж таки, но чувствую… А ты как? Еще не стукнуло тебе в голову?
— Ну, ты скажешь, в голову. С чего бы это, — всерьез было возразил Юра, но, поняв, что я шучу, добродушно улыбнулся — А ты, видать, любишь разыгрывать. У нас в классе тоже один такой был…
— А у нас в классе таких, как я, было много. Весь класс, представь себе, такой подобрался, на всю школу знаменитый класс. Мы друг дружку бывало целыми днями разыгрываем, а если уж возьмемся сообща за кого постороннего — со смеху помрешь, и только. Помню…
Некоторые писатели-юмористы присвоили себе слово «помню», оно у них хранится в запасниках смешного и вкладывается в уста только смешных персонажей — людей пожилых, а то и вовсе старых, к месту, а чаще не к месту предающихся воспоминаниям о делах и днях, давно минувших. В нормальное, мирное время девятнадцатилетнему юнцу это слово, наверно, и в голову не придет, но девятнадцатилетний Сема Медведев уже много раз пользовался им, как привычным, расхожим словом. И не удивительно: вся довоенная жизнь казалась уже Семе какой-то очень давней. «Была такая когда-то, в прошлую эпоху. И еще спасибо, что от нее осталось столько воспоминаний. И притом лишь приятных, светлых. Особенно приятны были Семе воспоминания о родном классе. О самом дружном, боевом и веселом классе во всей школе, а очень возможно, и во всем Баку. Это же надо — собрать вместе столько остроумнейших ребят и девчат. Будет нам чем насмешить своих детей и внуков», — думал я тогда, хотя не мог не знать, что не у всех, ох, далеко не у всех нас, будут дети и внуки. Война ведь.
Но тут перо мое определенно подвело меня: не думал, ей-богу, не думал об этом в то утро Семен Медведев. Просто на парня приятные воспоминания нахлынули, а тут рядом слушатель. Вот и было сказано для зачина хорошее и, ей-богу, не смешное слово: «Помню». И пошло. В ту пору, в девятнадцать с чем-то лет, я при случае охотно предавался подобным воспоминаниям и получал от этого удовольствия не меньше, чем любой старикан. Да, тогда я еще любил вспоминать. Тогда да, теперь это, увы, не принадлежит к числу моих любимых занятий.
Я и сейчас могу повторить слово в слово все, что рассказал тогда Юре Топоркову, и не делаю этого лишь потому, что, к превеликому сожалению моему, не смешно уже. А тогда мы здорово посмеялись с Юрой над забавными выходками моих соучеников, а когда я рассказал, как мы всей компанией разыграли одного явного лопуха из параллельного класса, Юра даже остановился, — он, как говаривала моя мама, «зашелся смехом» и минуты две шагу из-за этого не мог сделать.
— Ну, ты скажешь! — Юра смахнул рукой выкатившиеся из глаз слезинки. — Хорошо, что я в вашей школе не учился. Таким только на зуб попади.
— А тебе