Сын террориста. История одного выбора - Зак Ибрагим
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я видел мою бабушку всего несколько раз в жизни, потому что она была слишком возмущена, когда моя мать приняла ислам. Видимо, она была настроена серьезно, потому что заявила, что в ее доме мою мать в каком-то проклятом шарфе на голове вовсе не ждут. Однако в жизни моей матери все освещают любовь и верность. И случается так, что как раз в тот момент, когда жизнь моей бабушки начинает клониться к закату, происходит очень странная вещь, которая как нельзя более кстати. Если вы хотите доказательств, что фанатизм — это просто уловка разума, то вот вам, пожалуйста: после инсульта моя бабушка мгновенно и начисто забыла, что она ненавидит ислам и что она прокляла дочь за ее выбор. Более того, она напрочь забыла, что непрерывно курила в течение пятидесяти лет.
* * *Пока лето еще не кончилось, мы с несколькими моими приятелями из “Буш-Гарденс” идем покататься на американских горках “Монту”. Аттракцион назван в честь древнеегипетского бога войны, который изображался наполовину человеком, наполовину соколом. Аттракцион находится в части парка, которая называется “Египет”, и меня это забавляет. “Монту”, словно морское чудище, вырастает из-за пальм в окружении сувенирных магазинчиков с ближневосточной тематикой и руин из фальшивого песчаника, покрытых арабской вязью (этот “арабский” смешит меня до упаду — сплошная тарабарщина!). Мы усаживаемся в тележку. Все болтают без умолку. Мы спорим, какой момент на “Монту” самый клевый: эти семь жутчайших переворотов вверх колесами? Или тот закругленный спуск, на котором ощущаешь невесомость? Или все же эта безумная “мертвая петля”? Мнения разделяются поровну, и меня просят отдать за один из вариантов решающий голос, но я даже не понимаю, о чем речь, потому что есть нечто, чего я в силу тепличного мусульманского воспитания никогда не пробовал, — настоящие, большие американские горки. И я безумно боюсь.
Нас подтягивают к первому спуску, и мы рушимся вперед практически в свободном падении. Целую минуту я даже глаз открыть не могу. Потом наконец открываю — и вижу лица друзей: они сияют от радости. Я вижу внизу “Египет”. “Равнину Серенгети”. Парковку. Потом мы со свистом несемся на скорости 60 миль в час, и меня терзают одновременно три мысли: 1) не свалятся ли с меня ботинки? 2) если меня стошнит, то куда все это полетит — вверх или вниз? и 3) почему никто из взрослых в моем детстве ни разу не оторвался на секунду от поучений, кого и за что я должен ненавидеть, чтобы рассказать мне, что американские горки — это самая клевая вещь на свете?
Мысленно я возвращаюсь к своему первому воспоминанию: мы с отцом крутимся в огромных чашках в парке аттракционов “Кеннивуд” в Пенсильвании. Мне тогда было всего три, так что на самом деле я помню только вспышки света и взрывы цвета. Однако кое-что еще всплывает в моей памяти: мой отец смеется, стоя в чашке, и выкрикивает знакомую молитву: “О, Аллах! Защити меня я дай благополучно достичь конца моего пути!”
Мой отец потерял правильный путь в жизни — но это не помешало мне найти свой.
11
Эпилог
В этой книге я очень много пишу о предрассудках, потому что превращение человека в религиозного фанатика — это первый шаг на его пути к терроризму. Вы находите какого-нибудь человека, у которого не все хорошо: он потерял уверенность в себе, у него нет денег, гордости, воли. Кого-то, кто считает, что жизнь обижает его. Потом вы его изолируете, стараетесь ограничить его контакты с миром. И пичкаете его страхом и яростью, следя за тем, чтобы он воспринимал любого, кто не похож на него, как безликую мишень — силуэт на стрельбище Калвертон. Но даже у человека, который был воспитан на ненависти с самого рождения, человека, чей разум растлили и превратили в оружие террора, остается возможность выбора. И такие люди могут стать выдающимися активистами мира — именно потому, что они воочию видели, к чему приводит насилие, дискриминация и отсутствие прав. Бывшие жертвы лучше, чем кто бы то ни было, понимают, что жертвы больше не нужны.
Я знаю, что бедность, фанатизм и недостаток образования делают те перемены, о которых я говорю, не слишком вероятными в некоторых странах. Также я знаю, что не в каждом из нас пламя морали горит так же ярко, как у Ганди, Нельсона Манделы или Мартина Лютера Кинга, — во мне так точно нет — и не каждый из нас может превратить страдание в решение.
Но я убежден, что эмпатия сильнее, чем ненависть, и что мы должны посвятить наши жизни тому, чтобы распространять сочувствие к людям как можно шире.
Сочувствие, мир, отказ от насилия могут показаться слишком старомодными и смешными инструментами в мире террора, который помог сотворить в том числе и мой отец. Но, как уже не раз было сказано, разрешать конфликты ненасильственным способом не означает быть пассивным. Это не означает, что вы должны стать жертвой или позволить агрессору творить все, что он захочет. Отказаться от насилия — не значит сдаться, вовсе нет. Это значит, что вы видите в своих оппонентах таких же людей, признаете, что у вас общие нужды и страхи, что вы стремитесь к примирению, а не к возмездию. Чем дольше я думаю об этой знаменитой цитате Ганди, тем больше мне нравится ее сила и точность: “Есть много вещей, за которые я готов умереть, но нет ни одной вещи, за которую я готов убить”. Эскалация не может быть нашим единственным ответом на агрессию — пусть даже нам трудно удержаться от того, чтобы ответить ударом на удар, и как можно сильнее. Покойный историк контркультуры Теодор Роззак однажды сказал об этом так: “Люди пытаются отказаться от насилия хотя бы на неделю, а когда это “не срабатывает”за неделю, они снова возвращаются к насилию, которое не срабатывало веками”.
* * *Я перестал отвечать на звонки отца, когда мне было восемнадцать. Время от времени я получаю от тюрьмы в штате Иллинойс электронные письма, в которых говорится, что мой отец хотел бы начать со мной переписку. Но я уже знаю, что это путь в никуда. Мой отец постоянно подает апелляции на свой приговор — он считает, что в ходе следствия и процесса были нарушены его гражданские права, — так что однажды я написал ему и прямо спросил, он ли убил раввина Кахане и участвовал ли он в подготовке нападения на Всемирный торговый центр в 1993 году? Я твой сын, — писал я ему, — мне нужен твой ответ. Отец ответил мне витиеватой метафорой, совершенно не поддающейся расшифровке, — в ней было больше уклонов и изворотов, чем в любом аттракционе “Буш-Гарденс”. И мне показалось, что он отчаялся и тщетно пытается найти аргументы в свою защиту. И что он, вне всякого сомнения, виновен.
Убийство Кахане было не только актом ненависти, но и большой ошибкой. Мой отец намеревался заставить раввина замолчать и этим восславить Аллаха. А на самом деле он опозорил всех мусульман, навлек на них подозрения и вдохновил других убийц на еще более бессмысленные и трусливые преступления. В канун нового 2000 года младший сын и невестка Меира Кахане были убиты, а пятеро из их шести детей ранены, когда кто-то выпустил автоматную очередь по машине, в которой они ехали домой. Еще одна семья, разрушенная ненавистью. Мне было больно и тоскливо, когда я читал об этом.
Мне стало еще больнее 11 сентября. Я видел теракт в прямом эфире, сидя в нашей гостиной в Тампе, ощущая непостижимый ужас этого нападения и пытаясь справиться с разрушительным чувством, что я к этому как-то кровно причастен. Конечно, боль, которую чувствовал я тогда, несравнима с болью жертв и их семей. Но мое сердце все еще болит за них.
Одна из множества положительных сторон того, что я больше не общаюсь с отцом, заключается в том, что мне не пришлось выслушивать его версию ужаса, который случился 11 сентября. Должно быть, он счел уничтожение башен-близнецов великой победой ислама, возможно, даже завершением собственной работы, которую они со Слепым Шейхом и Рамзи Юсефом начали много лет назад, наполнив взрывчаткой желтый фургон.
Наверное, чего-то стоит — хотя я не знаю, чего именно это стоит, — тот факт, что сегодня мой отец поддерживает мирное разрешение конфликта на Ближнем Востоке. Он также утверждает, что ему отвратительно убийство невинных, и он призывает джихадистов думать о своих семьях. Все это он сказал в интервью “Лос-Анджелес таймс” в 2013 году. Я надеюсь, что он говорит искренне, хотя эта смена убеждений произошла слишком поздно для его невинных жертв и его разрушенной семьи. Я не буду притворяться, будто знаю, во что верит мой отец. Я и так провел слишком много лет, думая об этом.
Что касается меня самого, то я больше не мусульманин и я больше не верю в бога. Когда я сказал об этом матери, это ее очень огорчило, а это, в свою очередь, расстроило меня. Мир моей матери держится на вере в Аллаха. Мой мир — на любви к семье и друзьям, на моральном убеждении, что все мы должны стараться быть лучше по отношению друг к другу и к нашим потомкам, на желании в какой-то степени искупить тот вред, который причинил мой отец. Каждый раз, когда я вижу в новостях сообщение об очередном теракте, я в первый момент, вопреки очевидности, всегда надеюсь, что мусульмане тут ни при чем — слишком много мирных последователей ислама уже заплатили высокую цену за действия фанатиков. С другой стороны, для меня люди важнее богов. Я уважаю верующих любых конфессий и работаю над развитием межконфессионального диалога, но всю свою жизнь я видел, как религию используют в качестве оружия, а я все свое оружие сложил.