Женщина в лиловом - Марк Криницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А он вновь ничего не знал и не понимал. Ощущение усталости сменилось страхом.
«Я должен, должен покончить с этим», — говорил он себе добросовестно.
На станции пришлось ожидать недолго. Биорг был аккуратен, как будильник. Пространство над железнодорожным мостом, спрятанным в лесу, постепенно наполнилось гулом, и к маленькой платформе окутанный паром и дымом подошел пыльный, забрызганный грязью поезд. В маленьком мягком купе второго класса опять сжала тоска. Все четверо сидели близко на коротеньких диванчиках и говорили о пустяках. Лицо Веры Николаевны было в тени. Свет стеариновой свечки освещал только Сусанночку. Она окончательно примирились с обществом Симсон и к ней вернулась ее наивная живость. Мадам Биорг тоже была довольна, что все окончилось хорошо. Колышко сидел, опустив глаза. Каждый толчок поезда отзывался в нем все тою же напряженно-тоскливою болью, точно изо всего его существа медленно и мучительно извлекали зуб. Биорг был мрачен. Колышко казалось, что он неодобрительно дымил Вера Николаевна отвечала односложно. Она сидела неподвижно выпрямившись. Ее маленькие руки, затянутые в перчатки, непреклонно лежали на коленях. И в этой ее неподвижности он прочитал больше, чем в словах.
И вдруг сделалось страшно. Он почувствовал, что больше не может бороться. Может быть, он поступал явно нелогично, может быть, делал преступление против себя и, наверное, против Сусанночки. Но в этой маленькой, серой, неподвижной фигурке для него было сейчас заключено все, что принято называть счастьем или смыслом дальнейшего бытия. Он благословляет безумие, преступление, легкомыслие, ложь, измену самому себе.
И тотчас охватило спокойствие. Только стекла стали темнее и в вагоне сделалось душно. Поезд торопливо и безучастно стучал. И душа, расширяясь и расширяясь, дрожала.
XVIII
В Москве, на вокзале, Вера Николаевна сказала ему коротким деловым пожатием руки:
— Итак, я жду?
Ее глаза спокойно смотрели мимо. Он так же коротко сжал ее пальцы:
— Да.
О, привычка удовлетворять свой инстинкт продажной любовью сделала его трусом. Сейчас он уже стыдился недавних колебаний. Жизнь, узкая, бедная и грязная, сделала так, что он почти перестал чувствовать себя мужчиной. Душа замкнулась в жестокости.
Садясь с ним в автомобиль, Сусанночка спросила его:
— Ты, наверное, недоволен, что я так много болтала в вагоне?
— Я этого не заметил, — сказал он мягко.
Бессмысленно было раздражаться на нее.
Он считал мгновения. Было неприятно касаться ее одежды, лгать лицом, словами, собственным дыханием. Он дышал бурно, точно разом проглатывая запасы воздуха, чтобы потом не дышать вовсе. Разбитость в теле мгновенно прошла, и он почувствовал, как руки, ноги, плечи делались точно стальными. Он опять вспомнил, как нес Веру Николаевну на руках, и должен был невероятным усилием воли спрятать улыбку.
О Сусанночке он старался не думать вовсе. С болезненной жадностью следил за поворотами и пересечениями улиц.
— Ты торопишься куда-то? — спросила она.
— Я? Нет.
— Ты будешь весь вечер работать дома?
Он отвечал, уже заранее зная, что из этого выйдет недоразумение, так как она все равно будет ему звонить по телефону:
— Да, да. Конечно же.
Но было все равно.
Высаживая ее из автомобиля, он в последний раз со страхом взглянул в ее лицо. Оно было обыкновенно. Это его успокоило. Не надо быть таким малодушным. Ездит же он к Ядвиге.
Но это была лицемерная ложь.
Он хотел проститься у подъезда. Неожиданно она сказала:
— Нет, нет. Только на одну минутку.
Когда горничная затворила за ними дверь, она велела ей уйти и погасила электричество. Это означало, что она не хочет его удерживать, но желает только «проститься». Из темной залы падал знакомый свет уличных фонарей. Сколько раз они прощались таким образом в темноте! Колышко вяло обнял ее за талию. Она нашла губами его губы. Он почувствовал на ее лице соленые слезы.
Ах, все равно! Конечно, это несчастье. Большое несчастье, но если бы он сейчас остался с нею и не пошел бы туда, он все равно сошел бы с ума. Может быть, им не следовало отдалять момента близости? Теперь уже все потеряно.
— Я не понимаю, что со мной, — говорила Сусанночка. — Мне вдруг показалось, что я почему-то так несчастна. Прости меня. Умом я понимаю, что это глупо, и я должна быть счастлива. Но мне все мерещатся какие-то несчастья. Даже в самом счастье и то несчастье. Ты прости меня, Нил. Я бы не хотела жить, но лучше всего умереть. Особенно в такую весну. Я была бы так счастлива сейчас умереть, любя тебя, повторяя Нил, Нил, мой любимый Нил!
Он почувствовал на лице пышные пряди ее волос. Припавши к нему, она плакала.
Равнодушно-болезненно поцеловав ее в лоб, он сказал:
— Ну хорошо. Прощай.
Она сама затворила за ним дверь. И тотчас все это показалось ему только его прошлым. На звонкие, ярко освещенные улицы города опускалась равнодушная, призывающая весенняя ночь.
* * *Его не удивило, что Вера Николаевна открыла ему дверь сама.
Она скользнула, точно прячась от него. В ее любимой комнатке был тусклый свет. Прильнув к тяжелой плюшевой портьере, она сказала, как всегда значительно и просто:
— У меня никого нет.
Он видел только ее светло-синие глаза да складки длинного такого же светло-синего кимоно.
Ему показалось, что она грустна. Или нет: скорее на этот раз серьезно-задумчива. Ее плечи не дрожали смехом, и пальцы, которые она протянула, были холодны. Это остановило его порыв.
Дрожа, он почти не отнимал от губ ее рук, блеснувших из рукавов монашеского покроя тонкой и хрупкой детской худобой. Он сделал попытку едва притронуться к ее плечам.
Она отклонилась.
— Нет, нет! Не сейчас.
Вся она была опять новая, непохожая сама на себя, какой была час назад. Он удивился ее холодности.
С усилием она освободила руки и повела его за собой. Причиной тусклого освещения в этой длинной, заставленной комнате был большой темно-красный фонарь, висевший на потолке. За отдельным круглым столом у широкой тахты тускло сверкнул никель кипящего самовара.
— Мы будем пить чай. Не правда ли? О, вы должны извинить меня. Я должна столько есть. Это ужасно. А есть не у себя я не люблю.
Застенчиво взглянув, она уселась на противоположном от него конце тахты.
Опять она была тихой, точно провинившейся в чем-то девочкой. Извиняясь, ему улыбнулась. Пальцы ее проворно распоряжались посудой. Он сел, сохраняя трепет в душе и легкое удивление. Но, может быть, ей так нужно. Он не хотел быть с нею слишком настойчивым.
Может быть, она ожидала, чтобы он ей что-нибудь сказал? Она точно убегала от него, стыдясь или боясь. Если бы это была другая женщина, он бы привлек ее к себе насильно. Он бы сумел разогреть ее холод поцелуями.
Ведь она сказала ему, что во всем доме они одни. Но в ее опущенных веках была не одна застенчивость. Она всегда знала, что делает и чего хочет.
В комнате стоял густой запах темных гиацинтов. Ему вспомнились ее слова о травах, растущих на кладбище. Это было так пессимистично. О чем она думала сейчас? У нее есть свои большие мысли, которые она постоянно прячет.
Колко и вызывающе усмехнувшись, она передернула тоненькими плечиками. Колокольчик часов пискливо ударил один раз, и от этого тишина сгустилась еще больше.
— Я не хочу чаю, — сказал он без обиды.
Она смотрела на него с легкой иронией, ожидая, что он скажет еще.
— Я не умею говорить, — прибавил он грубо. — Вам будет со мною скучно.
Он почувствовал себя элементарным и тяжелым. Он разглядывал комнату. Вот пестрые корешки ее библиотеки, протянувшейся тремя рядами у стены. По ее глазам он знал, что она должна читать много и упорно. Может быть, она уже почувствовала, что обманулась в нем. Но тем лучше! Когда он приходил к женщине, то не знал, о чем с ней говорить. Сейчас это делалось роковым.
— Разве я жду от вас развлечения? — спросила она удивленно и вместе с сожалением.
Эта комната имела свойство замыкать ее в сухо-официальный тон.
Спокойно она продолжала:
— Я немного прозябла. Я извиняюсь. Кроме того, повторяю: я проголодалась на воздухе.
Она налила себе в чай коньяку и ела, прозаически намазывая масло и икру на хлеб, с таким видом, как будто оба они были счастливые любовники, прожившие друг с другом по крайней мере несколько лет.
В нем жил глупый и смешной романтизм. Протянутая ему чашка чаю дымилась перед ним. Здесь было холодно, неуютно и немного влажно. Чаша цветов роскошно темнела у плотно завешенных окон.
Вера Николаевна накинула на плечи широкую соболью накидку и вдруг подсела к нему совсем близко. Ее маленькие острые колени коснулись его колен. Она сама положила ему на руку свою холодную ручку.
— Друг мой, ведь вы знаете, что я — ваша раба и готова служить вам. Что вы хотите от меня?