Знамена над штыками - Иван Петрович Шамякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стреляли по всему фронту. Вероятно, на немецкую тревогу откликнулись русские окопы. Дальние орудия стреляли, конечно, в белый свет как в копеечку. Но на батарее, вероятно, услышали или увидели, куда побежали «ночные гости». Пули цвинькали над головой. Один из черкесов упал и закричал таким же полным ужаса голосом, как кто-то там, на артиллерийской позиции. Черкесы бросились назад, подхватили раненого товарища, понесли.
Только ротмистр не остановился, он ругался, подгонял:
— Быстрее! Вы! Жалкие трусы!
В лесу пошли медленней. Останавливались. Настороженно вслушивались в далекую и близкую канонаду, которая постепенно затихала. Слушали каждый шорох. Пугались собственных шагов. Добрались до густого ольховника и там увязли чуть не по пояс в болоте. Цеплялись за кочки, за корни. Падали. Раненый стонал.
Ротмистр был разъярен — это чувствовалось по его шипению, но молчал, не ругался. Боялся повысить голос. Вдруг он злобным шепотом набросился на Пилипка:
— Ты куда нас завел, Сусанин?
— А разве я вел? Вы сами бежали, — на этот раз смело возразил мальчик.
— Да, бежали, — помолчав, согласился ротмистр. — Как зайцы. Как жалкие трусы. Тьфу! Прославленные лазутчики! «Языка» и того не могли взять. Да я со своими казаками…
Горцы, остановившиеся отдохнуть, заговорили меж собой по-своему. Потом один сказал ротмистру:
— Зачем, ваше благородие, ругать? Зачем не брал казак? Наш лазил балота, да? Наш ходил горы! Как его брать, «языка», когда он кричал, как резаный баран?
Ротмистр сурово оборвал:
— Разговоры!
Вышли из ольховника к голому болоту, над которым висел белый туман. Остановились на сухом взгорке, не зная, куда идти дальше. Где он, тот плес чистой воды, под которым скрывался настил, — направо или налево?
Ротмистр послал искать Пилипка и одного из черкесов.
Пилипок был уверен, что они отклонились вправо. Он знал, что ночью почему-то всегда отклоняешься вправо, так часто бывало, когда он водил лошадей в ночное. Пошли налево. И вскоре нашли знакомый плес.
Вернувшись в отряд, мальчик решил, что он свою задачу выполнил честно, до конца, и даже больше, чем думали они с дядей Тихоном, а потому робко, волнуясь, забыв о воинском звании, сказал офицеру:
— Дядечка, мне же домой надо. Я пойду…
Ротмистр не сразу понял:
— Куда домой?
— К своим. К матери… В Липуны.
— Ты что — рехнулся? Слышал, какой мы тут шум подняли? Кроме того, мне приказано доставить тебя в полк живого или мертвого.
Это «или мертвого» страшно поразило мальчика. «Зачем я им, да еще мертвый?»
Испуганный, он уже больше не думал о побеге. Послушно пошел через болото. Опять впереди.
— Вот так местный мальчик Пилипок Жменька стал рядовым сто семнадцатого Екатеринославского пехотного полка Второй армии Филиппом Жменьковым, — прерывая рассказ, заключил генерал с грустной улыбкой.
Я понял: та далекая октябрьская ночь была межой, за которой начиналась совсем другая биография, иная судьба, да и сам человек стал иным.
О своем лапотном детстве генерал рассказывал с умилением, прочувствованно, подробно, с деталями, но как бы со стороны: видимо, не только нам, слушателям, но ему самому казалось, что рассказывает он не о себе, а о ком-то другом. Не зря, видимо, и форму рассказа избрал такую — от третьего лица: герой — не я, а он, тот далекий мальчик.
Давно остыли остатки нашего грибного супа, засохли на газете ломти хлеба. Сгорели сучья, которые мы с Михасем натаскали, ожидая генерала. Невысокое сентябрьское солнце, которое в полдень выглянуло из-за туч и еще славно грело, стало закатываться за молодые сосны, обступившие просеку, на которой мы так уютно обосновались.
— Может, пора уже домой, — проговорил генерал, взглянув на солнце, а потом и на часы. — По дороге доскажу.
— Что вы, Филипп Григорьевич, дороги, пожалуй, не хватит. Доскажите тут. В лесу лучше слушается. Ведь самое интересное у вас, верно, впереди.
— Может, не самое интересное, но были еще приключения. Что ж, если вы так хотите, давайте заготовим дров, чтоб костер потрескивал. А заодно и маленько разомнемся. А то затекли мои старые ноги.
Однако с земли он поднялся проворнее, чем мы, более молодые. Вооружился топором.
Притащили целую гору сучьев.
Весело полыхнуло пламя костра.
— Правда, солдатом меня сделали не сразу. Я много дней болтался приблудным пареньком по солдатским землянкам. Обо мне, казалось, господа офицеры забыли.
На следующий день после ночного похода я ждал, что штабс-капитан Залонский позовет меня к себе, подбодрит и скажет, когда я вернусь домой. Но никто не позвал.
Самому идти в офицерский блиндаж было страшно. Я бродил по траншеям в надежде встретить Залонского, но тот как сквозь землю провалился.
Ротмистр Ягашин сказал на болоте: «Знаешь, что такое военная тайна? Держи язык за зубами. О том, что произошло в эту ночь, никому ни слова».
Но я не выдержал. Утром Иван Свиридович спросил:
— Куда тебя таскали всю ночь?
И я рассказал правду. Я вообще не умел лгать. А солгать такому человеку — все равно что дяде Тихону. А разве я не рассказал бы обо всем дяде, даже если бы усатый ротмистр мне пеклом грозил?
Иван Свиридович нахмурился, когда я рассказал о нашей вылазке на батарею:
— И много порезали их, немцев?
— Нет. Кажется, только одного. Он как закричал! Черкесы и убежали. Ротмистр ругал их. Называл трусами.
— Мясник, сукин сын этот ротмистр, — зло проговорил Иван Свиридович.
Я не понимал его злости.
Вспоминая предупреждение ротмистра и свой разговор с Иваном Свиридовичем, я начал думать: домой меня не пускают потому, что я не сумел сохранить военную тайну, наказывают. Чтобы проучить. Могут совсем не пустить. А что сделаешь? От этой мысли у меня сжималось сердце. Ведь мать умрет с горя. Кто пахать будет, сеять?
В придачу к своим душевным мукам я почувствовал и весь ужас войны. До сих пор, несмотря на трезвую крестьянскую рассудительность, я все еще оставался мальчишкой-романтиком, которому хотелось подвига, славы…
Немцы, видимо, решили отомстить за ночную вылазку русских, за страх, пережитый ими, и в обеденную пору, когда солдаты из окопов потянулись по траншеям к полевым кухням, начали сильный артиллерийский обстрел. Потом рассказывали — полчаса стреляли. А мне, горемыке, казалось — день и ночь: вокруг то светлело, то меркло. Молотили по земле как цепами.
Я тоже шел к кухне, когда разорвался первый снаряд. Меня, новичка, еще потянуло взглянуть — где, как? Но кто-то из солдат схватил меня за ворот, затащил в узкую и глубокую боковую траншею. Траншея кончалась бревенчатым перекрытием в два или три наката.





