Людовик XIV - Франсуа Блюш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бурдалу считает, что эдикт Фонтенбло ставит Людовика XIV выше всех его предшественников; отмена Нантского эдикта венчает все замечательные дела короля, которому было предначертано совершить их. В конце своей проповеди, произнесенной при дворе в праздник Всех Святых в 1686 году, этот мастер церковного красноречия восклицает: «Я говорю с королем, особый характер которого заключается в том, что он сумел сделать для себя все возможным и даже легко достижимым, когда нужно было выполнять какие-то акты или трудиться во славу короны, во славу своей религии. Я разговариваю с королем, который, чтобы победить врагов государства, совершил чудеса храбрости, в которые не поверят потомки, потому что они больше похожи на правду, нежели правдоподобны, и этот король совершает чудеса усердия, чтобы одержать победу над врагами Церкви, они настолько превосходят все наши ожидания, что в них едва верится. Я разговариваю с королем, данным и избранным Господом для таких дел, о которых его королевские предки даже не осмеливались помышлять, потому что он единственный одновременно был инициатором и исполнителем этого. Это усердие во имя Господа и во имя настоящего служения Ему, Ваше Величество, это усердие освящает королей и должно венчать Ваше славное царствование»{16}.
Переписка маркизы де Севинье и Бюсси-Рабютена лучше всего показывает, как довольна была публика. «Вы, конечно, видели, — писала маркиза 28 октября 1685 года, — эдикт, которым король отменяет Нантский эдикт. Нет ничего лучше того, что там написано: «Никогда никакой король не совершил и не совершит ничего более памятного». Бюсси превзошел ее в восхвалении, оценивая событие во времени, он как бы рассматривает его не с тактической, а со стратегической точки зрения. «Я восхищаюсь, — говорит он, — действиями короля, направленными на разгром гугенотов. Войны, которые велись когда-то против них, и Варфоломеевская ночь усилили и увеличили эту секту. Его Величество мало-помалу подточил эту секту, а эдикт, который он только что издал, поддержанный драгунами и такими, как Бурдалу (sic — так), был сокрушающим ударом»{96}.
И не надо приводить в качестве возражения, что эти люди — дворяне и представляют мнение ограниченного круга. Чем ближе к слоям народным, тем четче видна радость католиков. В Париже, городе Лиги, отмена Нантского эдикта подняла чрезвычайно несколько померкшую популярность короля. Никогда это так не чувствовалось, как 30 января 1687 года. «Король, — повествует аббат Шуази, — достиг вершины славы человеческой, когда пришел на обед в ратушу после болезни: он увидел, что народ его любит; никогда еще не было выказано столько радости, приветственным возгласам не было конца. Он находился в своей карете с Монсеньором и с другими членами королевской семьи. Сто тысяч голосов кричали: “Да здравствует король!”»
В коллежах ордена иезуитов — от них нисколько не отставали конкуренты — эдикт Фонтенбло стал праздником с фейерверками, театральными представлениями, с парадами и кавалькадами. В Париже, на улице Сен-Жак, в коллеже Людовика Великого — название обязывает — прославляют это событие, выставив одиннадцать картин, посвященных Его Величеству (Ludovico Magno — Людовику Великому), с красиво выписанными на латинском языке гиперболично-хвалебными надписями. «Людовику Великому, — утверждала надпись IV, — который вернул в лоно религии предков детей, вырванных из лона ереси». «Людовику Великому, — гласила надпись VII, — который лишь одним звоном оружия усмирил упрямых еретиков и привел их к вере». «Людовику Великому, — провозглашала надпись IX, — который так же, как и набожный Константин, прибавил авторитета и важности религии»{272}.
Искусство и литература состязаются в вознесении хвалы: скульпторы (как, например, Куазевокс), композиторы, граверы соперничают, создавая свои произведения, чтобы отметить вновь обретенное христианское единство. Кто бы мог в это поверить? Фонтенель получает от академии поэтическую премию. Здесь разгромленный кальвинизм представлен «задушенной гидрой»; там «Аполлон побеждает Питона». Жан де Лабрюйер восхваляет короля за то, что он изгнал из Франции «ложную подозрительную религию, враждебную для суверенности», за то, что он довел до конца проект кардинала Ришелье о «вытеснении ереси» (1691). И тут каждому на память приходит пролог Расина из «Эсфири» (1689):
Тепло от усердия, ради Тебя (Господи), охватываетИ переполняет его с утра до ночи…Он один, воодушевленныйТвоей славой, среди такого множества королейСражается за Твое дело и за Твои права.
За несколько месяцев до этого умёр соперник Расина — Филипп Кино, оставив незаконченной поэму «Уничтоженная ересь». Вновь обретенное христианское и национальное единство явилось в те времена во Франции таким благом, что каждый смог служить ему, не идя наперекор своим убеждениям.
Возможно ли было умеренное решение?
Конечно, легко давать советы королям с позиции сегодняшнего дня и вносить поправки в историю. Но возьмем отмену Нантского эдикта. Так велик контраст между высказываниями французов XVII века, вполне удовлетворенных этой отменой, и высказываниями французов XX века, единодушно осуждающих эту отмену, что оправданно и необходимо представить себе, что мог бы сделать Людовик XIV, чтобы удовлетворить большинство и осуществить свои замыслы: добиться единства и избежать, может быть, худших последствий.
По крайней мере, в теории король, который в рамках католицизма сумел найти «средний путь», правильно поступил бы, применив на практике ту же тактику к ученому спору между конфессиями. Он мог бы — все те же абстрактные рассуждения — отменить в Нантском эдикте пункты, касающиеся публичного богослужения и свободы совести. Можно было также запретить протестантам совершать богослужения и быть на государственной службе при условии, что для них оставалась бы открытой возможность работать в других областях. Наконец, король мог бы не разрешить перевод за границу протестантских капиталов, не запрещая, однако, эмиграцию людей.
Если бы было принято вышесказанное, протестантов во Франции можно было бы разделить на три группы, согласно приверженности каждого к той или иной форме богослужения. Первый контингент выбрал бы католичество. Если бы окружение оказывало меньшее давление, чем то, которое было оказано, вновь обращенные в католичество приобщились бы к конфессии большинства своих соотечественников. Если бы их подготавливали менее воинствующие миссионеры, чем миссионеры 80-х годов XVII века, и просвещали бы их не с помощью таких жестких ученых споров, если бы их обучали по римско-католическому катехизису и другим религиозным книгам Пеллиссона да еще поддержали бы денежными пособиями, предназначенными для обращения в католичество, их было бы, возможно, меньше числом, но они были бы сильнее привязаны к католичеству, чем «новые католики», составившие значительное количество в конце царствования. В общем-то новая теологическая переориентация если и не сблизила христиан, то, по крайней мере, сделала беспочвенными некоторые ученые споры XVI века{61}. Кроме того, католицизм, близкий к Пор-Роялю, предлагал протестанту очень соблазнительное августинское миропонимание. Надо не забывать еще соображения национального характера. Видные протестанты на самом деле гордятся Францией, своим королем, его завоеваниями, распространением его просветительского влияния. Какойнибудь Абраам Дюкен, какой-нибудь Пьер Бейль остаются и останутся лояльными, несмотря на преследования. Почему же у какого-нибудь молодого протестанта, менее зараженного кальвинизмом, чем эти знаменитые вожаки, не появился бы соблазн предпочесть Жану Кальвину своего короля? При смешанном браке любовь к невесте часто приводит к обращению в католичество; в 80-е годы, годы французской славы, разве любовь к Французскому королевству не могла одержать верх над всем остальным и стать путеводной звездой для душ человеческих?
С другой стороны, появились бы непримиримые протестанты, обуянные навязчивой идеей публичного богослужения, для которых встал бы вопрос выезда из страны даже ценой разрывов и жертв, и все для того, чтобы исповедовать открыто каждое воскресенье религию своих отцов, чтобы громко петь псалмы царя Давида, приведенные к гармонии Лоисом Буржуа, чтобы безбоязненно пользоваться ханаанским диалектом, этим гугенотским разговорным языком, напичканным библейскими цитатами. Именно так поступит 16 июня 1701 года Лукреция де Бриньяк, дворянка из Севенн. Оставив барона де Сальгаса, своего мужа, она «со своими шестью детьми на руках» (старшему было пять с половиной лет) сбежала в Женеву, чтобы иметь возможность присутствовать там на публичных богослужениях{147}. Если бы была предоставлена свобода эмигрировать из Франции, несколько тысяч протестантов, а может быть, и несколько десятков тысяч, сделали бы так же, как мадам де Сальгас, и сделали бы это, не рискуя быть приговоренными к галерам и не ослабляя королевство массовым исходом из Франции.