Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не раздеваясь, походила по пустым комнатам – пыльно, тихо, говорит радио. Механически проверила: водопровод, свет, телефон. Все в порядке. Потом поехала в Смольный, с милой седой дамой ходила по саду, смотрела на огородное хозяйство, на капусту, на картошку, смотрела на стены цветущих жасминовых кустов и на одинокие красные лилии, неизвестно почему нелепо и ненужно возникшие среди турнепсов и свекл. Было очень грустно. И небо было грустное, серое, с продольными тучами, с узкой полосой холодного желтого заката. Слушала милую даму, сын которой тоже призван – тоже, как и мой сын, – но который остается в Ленинграде, потому что у его матери громадные связи и большое положение, потому что она, в отличие от меня, может сделать так, чтобы единственный сын на фронт не попал.
Домой привезла жасмины, редиску и грусть. Неожиданно пришла Гнедич, не знавшая точно, дома ли я. Валерка же знала наверное, что дома меня нет.
А утром, в начале шестого, проснулась от неистового грохота снарядных разрывов. Творилось что-то невообразимое – видимо, мои кварталы были эпицентром обстрела. Слышны отчетливо были и выстрелы – какая-то батарея была очень близко от города. Гнедич недоумевала – уж не вошли ли немцы в самый город. Сидели с ней на зеленом диванчике в передней, я в шелковом бухарском халате на ночной рубашке и в наброшенной на плечи меховой шубке. Знобило, болела голова. Ни за какие блага я бы не осталась в комнатах, где стекла – хотя и знала твердо, что моя квартира не на подобстрельной стороне (видимо, панорама – вчера и эта сторона была подобстрельной, как узнала сегодня – обстрел шел крестовой, с трех сторон, пересечения траекторий шли по улице Некрасова, на которую, говорят, жутко смотреть). За два года войны не было еще такого обстрела (я говорю о нашем районе) по длительности и по силе: все кончилось около 7 часов вечера. И за два года войны я не знала такого физического смятения при спокойной и нормальной работе рассудка. Тело кричало от страха, томления, ужаса перед ежеминутной возможностью гибели. Мозг слушал стихи Шиллера и рассуждал об эллинстве, об отростках эллинского элемента в русских поэтах – легкие отсветы эллинизма в Пушкине, несомненные (мужественные и свободные от греха и грешной чувственности) в Гумилеве, безусловные (ибо «keine Freude schaute sich nicht der Gott»[739]) в Кузмине и странные по вероятиям создания русского вида эллинства в Есенине.
А снаряды свистели и визжали безжалостными и страшными плетями смерти. Думала о ноже гильотины – почему-то. Разрывы были рядом, налево, направо, совсем-совсем близко. Изредка слышала испуганный голос управхозихи, рубенсовски красивой еврейки, полной постельных соблазнов:
– На Радищева… через три дома… горят… все дома на Знаменской… на Некрасова… горит… в почту… в рынок…
А после семи часов, после окончания этих неистовых воплей архангельских труб и жутких провалов ожидающей тишины, ожидающей нового смерча бедственного грохота, наступила реакция, падение сил, безволие безразличия и неимоверной немыслимой усталости. На дворе уже играли и пищали дети. Музыканило радио. Кокетливые, быстроногие девушки пробегали через двор, напевая, и говорили об обыденных делах каждого дня: служба, обед, хлеб, кино, свидание. Кто-то начал пилить дрова. Звенели ведра.
Прибежала Валерка, весь день просидевшая на службе в бомбоубежище. Когда я открыла ей дверь, бросилась мне на шею, молчаливая, хорошенькая и испуганная, и заплакала.
Варила потом суп из лапши и редисочной зелени. Приходили денежные гражданочки, «интересующиеся» заграничными шерстяными отрезами и модельными туфлями. Любопытно, что через полтора часа после такого апокалипсического ужаса кто-то мог еще думать – и реально думал – об отрезах и туфлях. Я смотрела на них, пораженная.
Нервная система, конечно, сдает. Получается какая-то травматическая фобия: боязнь улицы. Формы ее неприметны. Мне действительно и страшно и трудно бывать на улице, хотя бы в лавке за хлебом, через квартал. Я иду сжатая, притихшая и задавленная ожиданием обстрела, и иду под самыми стенами домов и с неохотой перехожу на другую сторону улицы, классически боюсь «пространств и площадей».
Ночь тихая. Спали все великолепно, и мы с Валеркой встали поздно: в 10 часов. Была Laurette – подтянутая и элегантная, несмотря ни на что, – гальская порода! Потом часы уборки и переборки, чистки, мойки, часы воды, пыли, мусора, тряпок и открываемых и закрываемых шкафов и ящиков. Вещи мамы: на некоторых еще сохранились почти неуловимые веяния ее запаха. Нашла ее черный шелковый платочек с желтыми цветами, который она носила все месяцы болезни и который сорвала с головы за несколько часов до смерти. Вот – висит рядом, на спинке столового стула. Посматриваю на него, улыбаюсь, думаю: «Хорошо, что мама умерла! Хорошо, что не знала вчерашнего дня».
Письмо от брата – великолепное, романтическое и высокое.
«32. VI. 43 – гор. Уфа.
Моя родная, милая Сестра! пишу тебе слова любви, ласки и сознания, что настанет радостный, торжественный день мира, и мы увидим друг друга. В данное время я еще не могу сказать свой адрес, но скоро я напишу, где будет мое пребывание согласно адресов воинских полевых почт. Жизнь моя протекает в очень дружной, спаянной, родной семье бойцов, беседую на родном языке, это так радостно и хорошо!.. я нашел своих братьев…
Бакалы для меня – тяжелая, гнетущая память: болезнь, поиски работы, обмены, питание, дело со Степановой о вещах; очень заботливое отношение Комиссаровых было основано на материальном моем благополучии. Это все теперь далекое… жизнь зовет, земля зовет, армия позвала меня. Я еще весной просил военкомат принять меня, подал заявление о предоставлении мне работы по специальности. Сердечный дефект моего организма создал тормоз в этом деле. Теперь я здоров, окреп телом – и ноги не болят, переходы в 25–30 км безболезненны.
Я все думаю о тебе, береги свое здоровье, свои силы, свои нервы, береги себя для будущей нашей жизни.
Я уже привык к жизни колес, шагов, смены мест и точек отдыха. Питание очень хорошее. Медленно идет время к вечеру – и то некогда думать, все ждешь отправки. Ты знаешь, что я люблю пути, дороги, поля, леса и взгорья… я люблю небосвод и землю… Сегодня после бани купался в реке, теплая вода. Долго купался и стало легко и хорошо. Бодро вернулся в лагерь-дом.
Повремени писать письма на Бакалы, я скоро узнаю полевую почту. Неужели моя мысль и желание нашли решение – я иду в Армию! Правда, возможно, что там, где я буду, медкомиссия найдет меня малопригодным… но слова, трижды подтвержденные военкоматом Бакалы и Башкирской АССР – годен! – дают основание верить, что в военном деле я нужен и мне дадут возможность доказать свои технические и культурные знания и данные на деле.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});