Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда все испугались: и мои, и Вы.
Я не помню, как Вы ушли. Я с Вами не попрощалась.
– Можно мне прийти в среду, 16-го? – спросили Вы, уходя.
– Приходите, – безразлично ответила я, лежа на диване и глядя на Вас, на великолепного и честного фальшивомонетчика, твердо верящего в чистоту своего золота.
На следующий день Вы уехали, и я Вас больше не видела. Я не знаю, где Вы. Я не знаю, что с Вами. Я не верю ничему, что мне приходится – изредка – слышать о Вас. Помню я только об одном: когда-то в припадке легкомысленного романтизма Вы подарили мне свою жизнь.
Вот это – Ваша жизнь – мне и нужно теперь и будет нужно всегда. Ведь кому-то мне счет подать нужно. Ведь мама умерла – от голода и ужаса. Ведь брата я с трудом вырвала у смерти. Ведь он пережил неописуемое страдание одиночества и бездомной нищеты в Башкирии, ведь скоро он пойдет в окопы!
Я – одна.
Живите, о, только живите, мой милый враг!
Ваша жизнь принадлежит мне! Боже мой, какую потрясающую поэму я сделаю из Вашей жизни.
Мир содрогнется… если только мне будет позволено…
15 июля, ул. Желябова
Несколько дней сплошных беспорядочных обстрелов – снаряды во всех районах города с такими большими и неожиданными интервалами, что отдельные районы «под обстрелом» объявлять по радио было бы нельзя – весь город был под обстрелом, сумасшедшим, нелепым и злым. Сидела дома, работала, видела людей. С оборонных рубежей приезжала Эмилия. Красивая, глупая, похудевшая. Рассказывала очередные «ужасы», к которым все привыкли: о том, что плохо кормят, что женщины «дорабатывают» питание телом, что проституция идет за хлеб и по хлебным нормам (у Горького где-то есть какой-то босяк типа дубровинской сотни[734], говорит: «Дал ей хлеба… а она его подо мной и сожрала весь!»[735]). Ничего нового в этом смысле нет, валютные эквиваленты меняются лишь по времени: хлеб – брильянты – ордер на комнату – рысаки – должность в период безработицы – пара чулок – собственная яхта…
С ночи – дождь, дождь. Татика больна. Катцер тоже. Доктор скрипит. Около полудня ходила платить за доктора налоги – на Невский, в бывшую гостиницу «Гермес», где приютились отделы райсовета[736]. Подружилась с сотрудницами из финотдела, с очаровательной 19-летней девушкой, которая мечтает о кино, но работает фининспектором. Люди меня любят и идут ко мне. А мне люди нужны только как экспериментальный материал. Улыбаться же им и быть ласковой и доброжелательной мне ничего не стоит.
Падал дождь. Ветер рвал белую шляпу и заграничный зонтик Татики. Невский был пустынен и провинциально глух. Страшны облезлые дома с выбитыми и зафанерованными стеклами. Страшен сгоревший остов Гостиного двора. Страшны спешно задекорированные пробоины от снарядов и разрушенные от фугасов дома. «Страшность» всего этого воспринимается уже теоретически, не больше: привычка. Расклеены газеты. Афиши. У кино – очереди. В театры билеты не достать. Густа и чудесна зелень скверов и садов, где растет капуста и турнепс. Трогательны «неогородные» пейзажи скверов, выходящих на Невский, у Казанского и в Екатерининском – скромные и тусклые клумбочки: цветы. Очень хорошо. В прошлом году такие клумбочки меня умиляли и поражали.
Говорят (редакция «Пропаганда и агитация», главный редактор – Аксельрод[737]), что в Ленинграде 600 тысяч жителей, из них 70 тысяч детей. Как много детей, оказывается! Рождаемость все увеличивается: регистрируют ежедневно от 1 до 5 младенцев. Родильные переполнены. Женщины ходят с животами. Армия, армия… Недавно регистрировали двух маленьких фрицев шлиссербургской породы. Один метис родился на воле, другой в тюрьме.
Юные девицы из ЗАГСа остро интересуются воспоминаниями молодой мамы.
– Насильственное насилие, – беззвучно говорит она, и девицы переживают.
Разбери теперь, какой черт держал свечку!
Под Курском и Белгородом – движение: наступают немцы. Мы стоим. По сводкам можно примерно прикинуть масштабы: «Взято 500 танков, побито 200». Сколько же шло?
Англичане высадились в Сицилии – может быть, они это и называют «Вторым фронтом»? Пацификацией и оккупационным «освоением» Италии англичане могут заниматься до следующей весны. А там, бог даст, произойдет монархический переворот, король обидится и скажет: «Не хочу, чтобы Муссолини, хочу чтоб я сам!» – проснется и обрадуется Папа Римский, кого-то побьют, кого-то расстреляют, Италия подпишет мир, который нельзя будет назвать неприятным словом «сепаратный», ибо правительство-то будет другое – и на европейскую землю ступит добротный англо-американский сапог.
Много будет музыки, молитв и колокольного звона. А наши армии по-прежнему будут исходить кровью. А в ленинградские жилые дома по-прежнему будут лететь германские снаряды – в домохозяек с буржуйками и в девочек с куклами!
От брата нет ничего: последнее – маленькое и спутанное письмецо из Уфы от 20 июня, полное героических восклицаний и большой внутренней радости. Выжил бы только… бедная моя, бедная, дорогая Кюхля! Светлый, восторженный, нелепый, чистый…
В Новосибирске на рынке продают консервные банки – это посуда. В Сибири, на Дальнем, по всему Союзу – катастрофы с одеждой, мануфактурой, обувью. В Сибири останавливаются заводы: электропроводка замирает без пробок. Пробки срочно – вагонами! – вывозятся из Ленинграда. Горький пишет Ленинграду: дайте 50 кило буры, дайте 50 кило шеллака, оборона страдает! Ленинград спешно дает и улыбается: 50 кило!.. Что же в таком случае происходит в экономическом положении Союза – и вообще, и в частности?
Мир бы нужен, мир – и поскорее!..
А потом заставить Европу поработать на нас, на скифов.
А потом обернуться к Европе блоковской азиатской рожей[738] и кивнуть ей легонечко:
– А мы – IV Интернационал!
Хотела бы дожить до этого – и до многого другого.
Европу я люблю так же, как и Вас, мой милый спутник!
18 июля, воскресенье. Радищева
Приехала к себе в пятницу к вечеру, очень грустная, очень растревоженная, очень неуверенная в своих завтрашних днях. Сдает нервная система: боюсь обстрелов и на улице чувствую себя ужасно, неуютно, торопливо, испуганно – все время слушаю, все время жду: первого снаряда.
Не раздеваясь, походила по пустым комнатам – пыльно, тихо, говорит радио. Механически проверила: водопровод, свет, телефон. Все в порядке. Потом поехала в Смольный, с милой седой дамой ходила по саду, смотрела на огородное хозяйство, на капусту, на картошку, смотрела на стены цветущих жасминовых кустов и на одинокие красные лилии, неизвестно почему нелепо и ненужно возникшие среди турнепсов и свекл. Было очень грустно. И небо было грустное, серое, с продольными тучами, с узкой полосой холодного желтого заката. Слушала милую даму, сын которой тоже призван – тоже, как и мой сын, – но который остается в Ленинграде, потому что у его матери громадные связи и большое положение, потому что она, в отличие от меня, может сделать так, чтобы единственный сын на фронт не попал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});